Я никогда не думал о нем, пока Оливер не забрал его открытку.

Вскоре после ужина я заметил отца, по-прежнему сидящего за столом. Стул был развернут к морю, на коленях — корректура его последней книги. Он пил свой привычный ромашковый чай, наслаждался ночью. Рядом с ним — три больших цитронелловых свечи. Той ночью комары просто взбесились. Я спустился вниз, присоединившись к нему. Обычно мы так и проводили вечера, но в последний месяц я им пренебрегал.

— Расскажи мне про Рим, — попросил он, завидев, что я присаживаюсь рядом. В это время отец обычно позволял себе выкурить последнюю сигарету. Он отбросил рукопись каким-то усталым жестом, который словно говорил, что сейчас мы подобрались к границе хорошей-части-вечера, и прикурил от одной из свечей. — Итак?

Мне нечего было рассказать, я повторил все, сказанное матери: отель, Капитолий, Вилла Боргезе, Сан-Клементе, рестораны.

— Еда тоже была хорошей?

Я кивнул.

— И напитки хороши?

Еще кивок.

— Сделал вещи, что одобрил бы твой дед?

Я рассмеялся:

— Нет, не в этот раз, — я рассказал об инциденте возле Пасквино. — Ужасная идея вызвать рвоту возле говорящей статуи!

— Кино? Концерты?

Во мне постепенно зрело чувство, что он вел разговор к чему-то конкретному, возможно, даже сам не зная, к чему. Я понял это, потому что он продолжал задавать вопросы, отдаленно касающиеся этой темы. Я осознал, что уже прибегнул к уклончивому маневру до того, как нечто, поджидающее нас за углом, стало неизбежным. Я говорил о вечно грязных, разбитых площадях Рима. Жаре, погоде, плотном дорожном движении, огромном количестве монахинь. Такая-то и такая-то церковь закрыты. Всюду строительный мусор. Жалкие реставрационные работы. Я жаловался на людей, на туристов, на микроавтобусы, загружающие и выгружающие бесчисленное множество держателей камер и носителей бейсбольных кепок.

— Видели какие-нибудь внутренние частные дворики, о которых я тебе рассказывал?

— Кажется, мы так и не посетили ничего подобного.

— Выразили почтение статуе Джордано Бруно?

— Конечно. Меня чуть не вырвало и там тоже.

Мы рассмеялись.

Краткая пауза.

Еще одна затяжка сигаретой.

И вот.

— Вы двое такие хорошие друзья.

Это оказалось гораздо смелее, чем я мог ожидать.

— Да, — ответил я, стараясь лишить мое повисшее в воздухе «да» негативной окраски, но попытка провалилась. Я надеялся, он не уловил мое умеренно-враждебное, уклончивое, показушно-усталое «Да, и что?» в голосе.

Я также надеялся, тем не менее, что он воспользуется возможностью неопределенного «Да, и что?», чтобы отчитать меня, как он часто делал, за мое грубое, или наплевательское, или слишком критичное отношение к людям, которых можно было с полной уверенностью считать моими друзьями. В конце он мог бы добавить свою излюбленную фразу о том, как редко можно найти настоящую дружбу и что, даже если людям сложно сойтись снова после разлуки, все равно большинство этому рады и готовы поделиться чем-то хорошим. Ни один человек, подобно острову, не может захлопнуть себя от других, людям нужны люди, бла-бла.

Но мои предположения оказались ошибочны.

— Ты слишком умен, чтобы не понимать, насколько редко, насколько особенно то, что разделили вы двое.

— Оливер — это Оливер, — сказал я, словно подытожив.

— Parce que c’était lui, parce que c’était moi90, — добавил отец, цитируя всеохватывающее объяснение Монтеля о его дружбы с Этьеном де Ла Боэси.

Я же думал о словах Эмили Бронте: потому что «он больше я, чем я сам».

— Может быть, Оливер очень образован… — начал я, и в очередной раз лукавое невидимое «но» повисло между нами. Что угодно, лишь бы не дать отцу подтолкнуть меня дальше по этой скользкой дорожке.

— Образован? Он более чем образован. То, что было между вами, полностью зависело от образования и одновременно не имело совершенно ничего общего с ним. Он был великодушен, и вам двоим повезло найти друг друга, потому что ты тоже великодушен.

Отец никогда прежде не говорил о великодушии в таком ключе. Это меня обезоружило:

— Думаю, он лучше меня, папа.

— Уверен, он сказал бы то же самое о тебе, такова ваша схожая сущность.

Он собирался стряхнуть пепел, но, потянувшись к пепельнице, коснулся моей руки:

— Впереди ждут очень тяжелые времена, — его голос изменился, тон говорил: «Нет необходимости говорить об этом, но давай не будем делать вид, будто не знаем, о чем я».

Говорить абстрактно для него был единственный способ говорить правду.

— Не бойся. Оно придет. По крайней мере, я на это надеюсь. Когда ты меньше всего будешь этого ждать. Природа находит хитрые способы найти наши слабые места. Прямо сейчас, возможно, ты можешь желать ничего не чувствовать. И возможно, ты захочешь поговорить не со мной об этих вещах. Но прочувствуй то, через что вы прошли.

Я посмотрел на него. Я должен был бы соврать, что он совершенно ошибается. Я собирался это сделать.

— Слушай, — продолжил он, опередив меня, — у вас была замечательная дружба. Может, даже больше, чем дружба. И я завидую вам. На моем месте большинство родителей понадеялись бы, что все это в прошлом, если осталась боль — попытались успокоить ее, если осталось пламя — не раздували бы его сильнее, или помолились, чтобы их сыны снова ступили на верный путь. Но я не такой родитель. На твоем месте, если осталась боль — лечи ее, а если внутри горит пламя — раздувай его еще больше, береги его. Отпускать кого-то может быть тяжело. Это не обязательно может будить среди ночи. Осознание, что другие забыли нас гораздо раньше того, как мы хотели бы, чтобы нас забыли, ничуть не лучше. Мы вырываем из себя много самих себя в надежде исцелиться раньше, но некоторые вещи должны пройти свой собственный путь. В нас остается все меньше того, что мы могли бы предложить кому-то новому, и к тридцати годам мы — уже пустые оболочки. Но чувствовать пустоту, как не чувствовать ничего — это растрата!

Я не мог переварить все это. Я опешил.

— Я озадачил тебя? — я потряс головой. — Тогда позволь я скажу еще кое-что. Это внесет ясность. Я был к этому близок, но никогда не имел того, что получил ты. Всегда что-то сдерживало меня, заставляло отступить. Как ты проживаешь свою жизнь — твое дело. Но запомни: наши сердца и наши тела даны нам только однажды. Многие из нас ничего не могут с этим поделать, но живут так, словно им даны две жизни: одна — тестовая модель, вторая — финальная версия, и множество вариантов между ними. Но на деле она одна, и прежде чем ты выяснишь это для себя, твое сердце окажется слишком изношенным, и наступает момент, когда никто на него, как и на твое тело, не посмотрит. Еще того меньше кто-то захочет оказаться рядом. Прямо сейчас это печаль. Я не завидую боли, как таковой. Но я завидую твоей боли, — он сделал глубокий вздох. — Мы можем больше никогда не говорить об этом, и я надеюсь, ты никогда не используешь это против меня. Я буду ужасным отцом, если однажды ты решишь поговорить со мной, а дверь окажется закрытой.

Я хотел спросить, откуда он узнал. А потом — как он мог не знать? Как все остальные не догадались?

— Мама знает? — я хотел сказать «подозревает», но передумал.

— Не думаю, — его голос говорил: «Но даже если знает, едва ли ее реакция будет отличаться от моей».

Мы пожелали друг другу спокойной ночи. По пути наверх я поклялся, что расспрошу отца о его жизни. Мы все наслышаны о его женщинах в молодости, но я никогда не имел ни малейшего представления о ком-то еще.

Был ли мой отец кем-то другим? И, если он был кем-то другим, кем тогда был я?

***

Оливер сдержал свое обещание, приехав буквально перед Рождеством и оставшись до Нового Года. Перелет его совершенно вымотал. «Ему нужно время», — подумал я. В общем-то, как и мне. Он коротал часы в основном с родителями, затем — с невероятно счастливой Вимини (между ними ничего не изменилось). Я испугался, что мы откатились назад к первым дням, полным обменом любезностями на террасе, избегания и безразличия. Почему его телефонные звонки не подготовили меня к этому? Мои родители что-то сказали? Он вернулся ради меня? Или ради них, ради их дома, ради расставания? Он вернулся из-за своей книги, уже изданной в Англии, Франции, Германии, а теперь — и в Италии. Она вышла элегантной, и мы все были за него рады, включая владельца книжного в Б., пообещавшего устроить чтения следующим летом.

вернуться

90

(фр.) Потому что это был он, потому что это был я