Я бы мог сказать: «Не красней. Я хочу посмотреть», — но увиденное вызвало волну сострадания к нему, к его телу, к его жизни, которая вдруг показалась такой хрупкой и уязвимой.
— Теперь у наших тел не будет секретов, — сказал я, настал мой черед опуститься перед ним на колени. Оливер едва влез в кабинку и хотел включить душ. — Я хочу, чтобы ты увидел мой.
Он сделал больше: вышел, поцеловал меня в рот и, сжимая, скользя по моему члену, смотрел, пока я не кончил.
Я не хотел секретов, ширм, ничего между нами. Хоть и не понимал, смакуя вспышки откровенности, связывающие нас вместе крепче каждый раз, как я вверял свое тело его телу, что на самом деле наслаждался вновь вспыхнувшим маленьким огоньком неожиданного стыда. Он сам начал создавать новый жар именно там, где часть меня предпочла бы сохранить темноту. Стыд уступал место восторгу мгновенной близости. Может, однажды перетерпев ее непристойность, у наших тел не осталось трюков в запасе?
Я не знаю, можно ли считать это вопросом, равно как не уверен, могу ли ответить на него сейчас. Была ли наша близость оплачена неверной монетой?
Или близость — это безусловное следствие желания, и не важно, в чем ты его обнаружишь, как ты его осознаешь, чем за него расплатишься — на черном рынке, на полулегальном рынке, с налогами, без налогов, под прилавком, с переплатой?
Все, что я знал: у меня не осталось ничего, скрытого от него. Я никогда прежде не чувствовал себя свободнее или в бóльшей безопасности.
Мы были предоставлены сами себе целых три дня, мы никого не знали в городе. Я мог быть кем угодно, говорить что угодно, делать, что заблагорассудится. Я чувствовал себя военнопленным, которого вдруг освободила вторгшаяся армия, сказав, что теперь он может отправляться домой. Никаких форм и заявлений, никаких разбирательств, никаких вопросов, никаких автобусов, никаких пропускных пунктов, никакой свежей одежды, за которой надо отстоять очередь, — просто идти.
Мы вместе принимали душ. Мы носили одежду друг друга. Мы носили белье друг друга. Это была моя идея.
Возможно, ему все это подарило второе дыхание юности.
Возможно, он уже бывал «на этой станции» несколько лет назад и сейчас остановился на несколько дней перед отправкой домой.
Возможно, он подыгрывал, наблюдая за мной.
Возможно, он никогда не делал этого прежде с кем-либо, и я появился в последний момент.
Он забрал свою рукопись, свои солнечные очки, мы заперли дверь номера. Два провода под напряжением. Мы вышли из лифта. Широкие улыбки каждому. Персоналу отеля. Продавцу цветов на улице. Девушке в газетном киоске.
Улыбайся, и они улыбнутся в ответ.
— Оливер, я счастлив!
Он удивленно взглянул на меня:
— Ты просто возбужден.
— Нет, я счастлив!
По пути мы заметили человека в образе статуи Данте, облаченного в красную маску с преувеличенным орлиным носом и нахмуренными чертами лица. Красная тога, красный колпак, очки в толстой деревянной оправе — все это придавало ему образ непримиримого проповедника. Толпа собралась вокруг великого барда. Он стоял неподвижно, вытянувшись, скрестив на груди руки, словно ожидая Вергилия или автобус на остановке. Как только турист бросал монету в углубление из вырезанных страниц старинной раскрытой книги, актер изображал одурманенное лицо Данте, только завидевшего свою Беатриче на Понте-Веккьо, и, вытянув шею, начинал выкрикивать стихи, как уличный артист выплевывает огонь:
Guido, vorrei che tu e Lapo ed io
fossimo presi per incantamento,
e messi ad un vascel, cb’ad ogni vento
per mare andasse a voter vostro e mio.
О если б, Гвидо, Лапо, ты и я,
Подвластны скрытому очарованью,
Уплыли в море так, чтоб по желанью
Наперекор ветрам неслась ладья.54
«Насколько правдиво, — подумал я. — Оливер, ты и я, и каждый на этой площади, я хочу, чтобы мы прожили как можно дольше в одном доме…»
Громкий голос превращался в бормотание, пока окончательно не стихал. Другой турист бросил новую монету.
E io, quando ‘il suo braccio a me distese,
ficcai li occhi -per lo cotto aspetto,
si che ’il viso abbrusciato non difese
la conoscenza sua al mio ‘ntelletto;
e chinando la mano a la sua faccia,
rispuosi: «Siete voi qui, ser Brunetto?»
Я в опаленный лик взглянул пытливо,
Когда рукой он взялся за кайму,
И темный образ явственно и живо
Себя открыл рассудку моему;
Склонясь к лицу, где пламень выжег пятна:
«Вы, сэр Брунетто?» — молвил я ему.55
Тот же презрительный взгляд. Тот же широко раскрытый рот в гримасе ужаса. Толпа рассеялась. Кажется, никто не узнал отрывок из пятнадцатой песни Ада, где Данте встречает своего бывшего учителя, Брунетто Латини. Двое американцев, порывшись в бумажниках, наконец бросили Данте град мелких монет. Сердитый, раздраженный взгляд:
Ma che ciarifrega, che ciarimporta,
se I’oste ar vino cia messo I’acqua:
e noi je dimo, e noi je famo,
«ciai messo I’acqua e nun te pagamo»
Что за проблема, нам наплевать,
Если хозяин любит вино водой разбавлять.
Мы заверим его, и мы ему скажем:
«Ты добавил воды, а мы не заплатим».
Оливер не мог взять в толк, почему все расхохотались над незадачливыми туристами. «Потому что он продекламировал римскую песню пьяниц, и, если ты ее знаешь, это не смешно».
Я сказал, что покажу краткий путь к книжному. Он не был против окольного пути. «Может, пройдем нормальными улицами, к чему торопиться?» — сказал он. «Мой путь лучше». Оливер, казалось, был взвинчен и настаивал на своем.
— Есть что-то, что я должен знать? — в конце концов, спросил я.
Это был тактичный способ позволить ему рассказать обо всем, что его беспокоит. Что его раздражало? Общение с его издателем? С кем-то другим? Мое присутствие, возможно? «Я могу прекрасно позаботиться о своем досуге, если ты решишь пойти один». Эта мысль неожиданно ударила меня: я был сыном профессора, преследующим его по пятам.
— Это все не из-за этого, ты — гусь лапчатый.
— Тогда в чем дело?
По пути он обвил рукой меня за талию:
— Не хочу, чтобы этой ночью между нами было что-то еще.
— И кто после этого гусь лапчатый?
Он посмотрел на меня долгим взглядом.
Мы решили срезать путь, пройти через Пьяцца ди Монте-Читорио на Корсо. Затем вверх через Бельсиана.
— Вот здесь все началось, — сказал я.
— Что?
— Оно.
— Поэтому ты хотел прийти именно сюда?
— С тобой.
Я уже рассказал ему ту историю. Молодой человек на велосипеде три года назад. Должно быть, помощник бакалейщика или мальчик на побегушках, ехал вниз по узкой улочке в своем фартуке и посмотрел прямо мне в глаза. И я посмотрел в ответ, без улыбки, только встревоженный взгляд, пока он проезжал мимо. А затем я сделал то, что, я надеялся, сделает другой в подобном случае. Я выждал несколько секунд и обернулся, и он обернулся в тот же самый момент. Я не происходил из семьи, где учат разговаривать с незнакомцами. Но он — определенно да. Он развернул велосипед и поднялся обратно, поравнявшись со мной. Несколько незначительных слов ради пустой болтовни. Ему это легко давалось. Вопросы, вопросы, вопросы — просто позволь словам течь — тогда как мне не хватало дыхания сказать «да» или «нет». Он пожал мне руку так, словно извинился, что коснулся ее. Затем обнял меня, прижав к себе, как будто только что прозвучала шутка, заставив нас смеяться и сделав близкими друг другу. Хотел ли я сходить в ближайший кинотеатр? Я покачал головой. Хотел ли я зайти в его магазин — владелец, скорее всего, вышел в это время дня? Снова покачал головой. Стеснялся ли я? Я кивнул. И все это, по-прежнему держа мою руку, сжимая мою руку, сжимая мое плечо, потирая сзади мою шею, с покровительственной и всепрощающей улыбкой, как будто он уже сдался, но еще не был готов бросить эту затею. «Почему нет?» — он продолжал спрашивать. Я мог бы получить его — легко, — но не стал.