Все были открыты, жили открыто — как и весь город — и допускали, что остальные желали того же. Я страстно жаждал быть как они.
Владелец магазина позвонил в колокольчик кассы, и все замолчали.
Слово взял поэт.
— Я не собирался читать это стихотворение сегодняшним вечером, но поскольку кое-кто, — здесь он возвысил голос, — кое-кто упомянул его, я не смог отказаться. Оно называется «Синдром Сан-Клементе». Должен признать, то есть, если стихотворцу позволено так сказать о своей работе, «мое любимое», — позже я узнал, что он никогда не называл себя поэтом, — потому что оно было самым сложным, потому что оно наводило на меня ужас, потому что оно спасло меня в Таиланде, потому что оно объясняет всю мою жизнь мне самому. Я считал свои дни, свои ночи, держа в голове Сан-Клементе. Вариант вернуться в Рим, не закончив это стихотворение, пугал меня гораздо больше еще одной недельной задержки в аэропорту Бангкока. И все-таки именно в Риме, где мы живем не в двухстах метрах от базилики Сан-Клементе, я добавил завершающие штрихи стихотворению, которое по иронии начал миллионы лет назад в Бангкоке, ощущая Рим на расстоянии галактики.
Пока он читал свои стихи, мне пришла в голову мысль, что, в отличие от него, я всегда находил способ избежать подсчета дней. Мы разъезжались через три дня — и, несмотря на то, что было между мной и Оливером, оно должно было подняться в воздух и раствориться. Мы разговаривали о встрече в Штатах и обсуждали письма и телефонные звонки. Но скорая разлука имела свойство таинственное, сюрреалистическое, словно намеренно скрывалась нами за непрозрачным пологом. Не потому что мы хотели, чтобы вещи застали нас врасплох и мы могли бы винить во всем обстоятельства, а не самих себя, но потому что, не планируя сохранить вещи живыми, мы отрицали саму возможность, что они могут умереть. Мы приехали с общим чувством избегания: Рим стал последней тусовкой, прежде чем учеба и путешествие разлучили бы нас. Рим стал способом расстаться, продлив вечеринку чуть дольше после закрытия. И, может быть, того не понимая, мы ухватили гораздо больше, чем просто короткий отпуск: мы сбежали вместе, но с билетами обратно в разные концы света.
Возможно, это был его подарок мне.
Возможно, это был подарок моего отца нам обоим.
«Смогу ли я прожить без его руки на моем члене или бедрах? Не целуя и не скользя по ссадине у него на боку, которая будет заживать еще недели, но уже вдали от меня? Кого еще я когда-либо смогу назвать своим именем?
Будут другие, конечно, и другие после других, но называть их моим именем в момент страсти будет вторичным наслаждением, притворством».
Я вспомнил опустевший шкаф и собранный чемодан рядом с его кроватью. Скоро я должен был вновь спать в комнате Оливера. Спать рядом с его рубашкой, спать в его рубашке.
Стихи закончились, больше аплодисментов, больше торжественности, больше выпивки. Подходило время закрытия магазина. Я вспомнил о закрытии книжного в Б. Тогда я был с Марсией. Как давно, насколько иначе. Как совершенно неправдоподобна она теперь.
Кто-то предложил всем вместе отправиться на поздний ужин. Всем — это почти тридцати. Кто-то другой предложил ресторан на озере Альбано. Вид ресторана под звездным небом возник в моем воображении, как образ из древних книг Средневековья. «О, нет! Не так далеко!» — возразил кто-то из гостей. «Да, но представьте огни на озере!..» «Огни на озере ночью подождут другого раза». «Может, что-нибудь по улице Кассия?» «Да, но это не решит проблему машин: у нас их недостаточно». «Нет же, у нас их хватает. Никто же не будет против присесть на кого-то сверху?» «Разумеется, нет! Особенно, если удастся сесть рядом с этими двумя красавицами!» «А что если Фальстаф сядет с ними?»
Было всего пять машин, и они были припаркованы в разных узеньких улочках поблизости от книжного. Поскольку мы не могли приехать все разом, мы собирались возле Мульвиева моста, а после — вверх по Кассие к trattoria66, расположение которого знал один-единственный человек.
Мы добирались минут сорок-сорок пять — это гораздо дольше, чем дорога к Альбано, где огни в ночи… Это был большой al fresco trattoria67 с клетчатыми скатертями на столах и расставленными повсюду противомоскитными свечами. Было около одиннадцати ночи. Воздух все еще был очень влажным. Он оседал на наши лица, на нашу одежду, мы выглядели уставшими и взопревшими. Даже скатерти выглядели уставшими и взопревшими. Но ресторан располагался на возвышенности, и время от времени туда добирался ветерок, шелестя листвой окружающих деревьев. Было ясно, что завтра снова будет дождь и сырость никуда не денется.
Официантка, женщина лет шестидесяти, быстро подсчитала нас и попросила помочь расставить столы в форме подковы, что было немедленно исполнено. Она спросила наш заказ. «Слава богу, нам не надо выбирать, потому что выбирать блюда с ним, — сказала жена поэта, — это еще час размышлений, и к тому времени на кухне закончится любая еда». Она пробежалась по длинному списку antipasti68, немедленно возникшей на столах: хлеб, вино, минеральная вода, frizzante и naturale69.
— Простая пища, — объяснила она.
— Простота — то, чего мы хотим, — эхом отозвался поэт. — В этом году мы опять в долгах.
Еще тост за него. За издателя. За владельца магазина. За жену, за дочерей, за кого еще?
Смех и дружеская атмосфера. Ада изъявила желание произнести небольшую импровизированную речь. «Ну, не совсем импровизированную», — поправилась она. Фальстаф и Тукан приложили к ней руку.
Тортеллини в сметане возникли на наших столах лишь через полчаса. До того момента я решил не притрагиваться к вину из-за выпитых впопыхах двух стаканчиков шотландского виски, чей эффект начал полностью проявляться только сейчас. Три сестры сидели между нами, и все с нашей стороны расположились очень кучно. Рай.
Гораздо позже появилось второе блюдо: тушеное мясо с горохом. Салат.
Затем сыры.
За одним блюдом следовало другое, мы разговорились о Бангкоке.
— Все там красивы, но красивы как неожиданный гибрид, скрещенный образец, вот почему я хотел отправиться туда, — сказал поэт. — Они не азиаты, не белые, а евроазиаты — слишком простой термин. Они экзотичны в чистом смысле этого слова, и, тем не менее, они земные. Вы немедленно узнаете их, даже если прежде ни разу не видели, и вы ни за что не поймете, что в них есть от вас и что в вас есть от них.
Сначала я думал, они полностью другие. Позже я осознал: они иначе ощущают вещи. Они невыразимо милые, милые настолько, что нельзя представить кого-то настолько милого здесь. О, мы можем быть добры, и мы можем проявить заботу, и мы можем быть очень, очень добродушными и солнечными, страстными на средиземноморский манер, но они милые, самоотверженно милые. Это в их сердцах, в их телах, без налета горя или злобы, они милые как дети, без иронии и смущения. Мне было стыдно за свои чувства к ним. Это могло быть раем, как я и представлял прежде. Двадцатичетырехлетний ночной портье в моем допотопном отеле носил бескозырку, видел всех входящих и выходящих, смотрел на меня, и я смотрел в ответ. У него были девичьи черты. Он выглядел как девушка, выглядящая как парень. Девушка в отделении Американ Экспресс смотрела на меня, и я смотрел в ответ. Она выглядела как парень, выглядящий как девушка, при этом она и была парнем. А молодежь, парни и девушки, всегда хихикали, если перехватывали мой взгляд. Даже девушка в консульстве, свободно говорящая по-милански, и студенты, в одно и то же время ждущие один и тот же со мной автобус, смотрели на меня, и я смотрел в ответ — все это как будто лишний раз подтверждало мои размышления, что на самом деле все мы, люди, говорим на одном зверином языке.