На ней теперь было эдакое веселенькое платьице с красными цветочками по голубому полю, с «фонариками» у плеч. Она танцевала легко и гибко, жадно стреляла по сторонам, но иногда вдруг в упор начинала смотреть на Робку, и под этим взглядом ноги у него деревенели.

— Ох, Робка, Робка… — Глаза у нее стали грустными. — Зачем ты такой красивый?

— Что? — из-за громкой музыки он не расслышал ее слов.

— Ничего, проехали. — Она вновь завертела головой. — А дружок твой смылся!

Когда танец кончился, они пошли к буфету. Вернее, Милка потянула его за собой. Сунула ему в руку скомканную десятку:

— Угости меня пирожным… и пивом.

Робка купил две бутылки пива и два пирожных, протянул Милке сдачу.

— Оставь себе. — Милка беззаботно махнула рукой.

— Зачем? Мне не надо.

— Оставь, пригодится. — Она налила в стакан пива, выпила и залихватски подмигнула Робке: — Вкусно! Люблю красивую жизнь!

Они сидели за столиком рядом с громадным фикусом в деревянной, обернутой серебристой фольгой кадке. А над ними в широченной багетовой раме висела знаменитая картина «Мишки в сосновом лесу».

— В школу совсем ходить не будешь? — спрашивала Милка.

— Не знаю… еще не решил…

— Смотри, Робка, от Гавроша держись подальше.

— А ты? — взглянул на нее Робка.

— Я — человек взрослый, а ты — еще пацан. — Она подмигнула ему, взъерошила на затылке волосы. — Я целую семью кормлю, понял? Отец-инвалид да сестренка с братом, понял?

— А мать? — спросил Робка.

— Умерла в позапрошлом году… Болела долго. — Опять глаза у нее стали грустными. — Так я с ней намучилась, так намучилась… Рак желудка у нее был… А у тебя отец-мать живы?

— Живы… Только отца нету…

— Бросил, что ли?

— Да нет… — Робка отвел глаза в сторону. — Сидит…

— Как? — Милка вытаращила глаза. — Он что, тоже вор, что ли? Как у Гавроша?

— Нет… — Робка с трудом выдавливал слова. — Он в плену был…

— Ну и что? — Милка ничего не понимала.

— Ну и ничего… документы какие-то потерял, откуда я знаю?

— Фью-ить! — оторопело присвистнула Милка. — Враг народа, значит?

— Да иди ты! — вдруг взъярился Робка и встал. — Раскудахталась, как клуша! «Враг народа»! Тебе-то что? Он… танкист был! У него два потрясающих ордена — Боевых Красных Знамени было! Он… Я его письма читал… мать давала!

Милка вдруг взяла его за руку, потянула к себе, усадила обратно на стул — лицо у нее сделалось виноватое и глаза печальные и ласковые:

— Ой, прости, Робочка… Обиделся? Я же не хотела… с языка сорвалось — не подумала… Прости… Мой батя тоже танкистом был. И орденов у него — ужас… А с войны слепой пришел… — Она погладила его по плечу, вздохнула: — Ох, Робка, Робка, три танкиста выпили по триста…

Снова зазвучала мелодия танго, и центр зала стал заполняться танцующими парами. Робка и Милка теперь танцевали медленно, прижавшись друг к другу, и Робка ощущал ее всю, гибкую, сильную и такую красивую. Она вдруг коснулась губами его уха, прошептала:

— Ты мне очень нравишься, Робка… очень, очень…

Он проглотил шершавый ком в горле, ответил хрипло от внезапного волнения:

— И ты мне…

Она улыбнулась, и опять прошептала:

— Это ведь ничего, что я тебя старше? Всего-то на полтора года, правда, ничего?

— Конечно, ничего…

…Уже поздним вечером Робка провожал ее домой. Они шли плохо освещенными кривыми замоскворецкими переулками и разговаривали:

— А ты «Тарзана» все серии видел? — спрашивала Милка.

— Пять только…

— А «Сестру его дворецкого» с Диной Дурбин?

— Нет, не видел.

— А тебе какое кино больше нравится, про войну или про любовь?

— Про войну, — признался Робка. — «Константин Заслонов» нравится, «Секретарь райкома»… или вот «Королевские пираты»…

— А мне — про любовь… — Она опустила голову, задумалась: — Чего в войне хорошего? Как людей убивают?

Робка не ответил. Милка взяла его под руку, притиснула к себе, пропела грустно-весело:

— «Робка-Робочка, клеш да бобочка, белый шарфик, прохоря, полюбил бы ты меня!» — И засмеялась.

— Вот и прийти. — Милка остановилась у подъезда старого четырехэтажного дома.

— Завтра придешь? — спросила она.

— Приду… — Робка носком ботинка ковырял асфальт, сунул руку в карман и достал два рубля и мелочь. — Возьми, пожалуйста, Мила.

— Ух ты какой гордый, — нахмурилась она и вдруг обняла его и поцеловала в губы.

У Робки перехватило дыхание, и белый свет померк перед глазами, и он издалека услышал ее насмешливый голос:

— Ой, Робка, ты даже целоваться не умеешь. Хочешь, научу?

— Научи…

Она потянула его в подъезд и там, в темноте, снова поцеловала и обнимала изо всех сил. Кепка у него упала на пол, Милка ерошила его волосы, гладила кончиками пальцев по лицу. Потом сказала серьезно:

— Только никогда не думай про меня плохо. Никогда, хорошо?

…Мать Нюра перешивала старую отцовскую рубаху. Уютно стрекотала швейная машинка «Зингер», низко над столом висел абажур, освещая лицо мамы, руки, сновавшие по столу. Она вздрогнула и подняла голову, услышав, как щелкнул замок входной двери, потом раздались шаги по коридору, и в комнату вошел Робка. Мать еще ниже опустила голову, быстро завертела ручкой машинки. Стрекот наполнил комнату.

— Ну что, кончилась твоя учеба? — вдруг спросила мать. — Больше не тянет?

— Почему? — пробормотал Робка, доставая из шкафа одеяло и подушку. — Директор не пускает…

— За что же тебя пускать, шпану и прогульщика? Чтоб ты другим учиться мешал? — Мать смотрела на него твердыми усталыми глазами. — Не хочешь — не надо. Иди на завод, на стройку… А ты? У матери на шее сидеть собрался? Или, может, воровать станешь? На блатную романтику потянуло?

Робка молчал, расстилая на кожаном старом диване простыню и одеяло. Спиной он чувствовал требовательный взгляд матери.

— Ты думаешь, для чего я живу? Чтоб тебя на ноги поставить… чтоб вы людьми стали, а не какими-то отбросами… В общем, решай сам: не хочешь учиться — иди работать…

— Сказал же, директор не пускает, — пробурчал Робка.

— Учитель сегодня приходил, спрашивал, почему ты в школу не ходишь. А я и хлопаю глазами, как дура… Говорил, память у тебя хорошая…

Робка разделся, юркнул под одеяло, вытянулся и закрыл глаза. Стало тихо, снова застрекотала машинка.

— Мама, а за что отца посадили? — после паузы спросил Робка. — Он что, воевал плохо?

Стрекот прекратился. Мать обернулась к сыну, лежавшему с закрытыми глазами, проговорила:

— Я уже тебе говорила: в плену был…

— Другие тоже в плену были… Вон дядя Толя из сороковой квартиры…

Мать не ответила; отвернувшись обратно к машинке, стала возиться с рубахой. Потом сказала, глядя в пустоту:

— Кому какой следователь попался… Кому повезло, а кому…

Костина мама была молодая, красивая, в каком-то жутковато-роскошном халате небесно-голубого цвета, пышная прическа — с шестимесячной завивкой, холеные руки с огненно-красными лаковыми ногтями. И прихожая была царственная: громадное зеркало в тяжелой, красного дерева, раме, какие-то диковинные китайские вазы с изображениями пузатых полуголых людей с тощими бородками, и узкоглазых красивых женщин, и деревьев в горах, и причудливых птиц… и холодно поблескивал навощенный паркет в убегающем в глубь квартиры коридоре.

— Здравствуйте, мальчики. — Голос у Костиной мамы был глубокий и бархатный. — Как вас зовут?

— Богдан… — сказал Володя, прикрывая сумкой заплатки на коленях.

— Роба… — сказал Робка.

— Что это за имя — Роба? — удивилась мать. — Роба — это, кажется, матросская одежда?

— Имя такое… Роба… Роберт…

— Ах, Роберт, — милостиво улыбнулась Костина мама. — Совсем другое дело. Ну что ж, Костик, угощай друзей чаем.

В квартире, огромной и светлой, были и гостиная, и кабинет Костиного отца, и спальня, и отдельная для Кости комната, и просторная белая кухня. Посреди гостиной — большой круглый стол под белой скатертью, на котором красовались синие чашки и большой, с синими цветами, фарфоровый чайник.