— Как тебя звать? — спросил Милкин отец.

— Роберт…

— Подойди ко мне, — приказал он, и Робка подошел вплотную, и отец Милкин протянул руку, так что Робка испуганно отшатнулся, и кончиками пальцев пробежал по его лицу, по одежде. И спросил:

— Тебе сколько лет, пацан?

— Шестнадцать… скоро будет…

— «Скоро»… — усмехнулся отец, и улыбка на его изуродованном лице получилась страшноватой.

— Ну чего пристал к человеку, папка? — вмешалась Милка.

— Запомни, пацан, — сказал отец, — Милка — моя дочь, и я ее люблю. Если б не она, мы бы все тут… с голоду подохли…

— Ну кончай, пап, завел любимую песню.

— А что тут такого? Сказал, что я тебя люблю!

— Любишь, папка, любишь, никто не сомневается. Оставь человека в покое. — Милка потянула его за рукав. — Кончай шуметь…

Она чуть не силой втянула его в комнату, включила свет. Робка так и остался стоять в «пенале». Комната была почти напротив, и через открытую дверь он видел, как Милка усадила отца на скрипучий венский стул, принялась стаскивать с него сапоги:

— Лучше скажи, где полуночничаешь?

— Я работал, Милка, — вздохнул отец и погладил ее по голове. — Такая дурная у меня работа… Устал, до дому долго шел…

Робка вышел из «пенала» и придвинулся к открытой двери. Теперь он видел их хорошо. И скромную обстановку комнаты видел. В короткой широкой кровати у окна спали двое — девочка и мальчик. Босая маленькая ножка, непонятно чья, торчала из-под одеяла. А в простенке между окнами висела увеличенная фотография в рамке. Милкин отец сидел на башне танка. Он смеялся, держа в руке шлем. На груди было тесно от орденов и медалей. Ух, какой красивый был тогда Милкин отец! Какая обворожительная, всепобеждающая улыбка мужика, воина, защитника и друга! Бабы всех времен небось с ума сходили по таким мужикам!

Какие поразительно красивые были у него глаза, красивые губы, чистый высокий лоб, густые кудри! Прикусив губу, Робка смотрел на фотографию и теперь боялся взглянуть на бывшего капитана-танкиста с обгоревшим, изуродованным лицом.

— Чего стоишь, Роберт? — вдруг сказал отец. — Входи. — Можно было подумать, что он видит.

— Милка, — спросил отец, — зачем тебе этот пацан нужен?

— Ну хватит, папка, выпил, что ли? Спать ложись.

— Нет, ты ответь мне. Зачем ты ему голову дуришь?

— Любовь у нас, понятно? Или ты не знаешь, что это такое? — Она отнесла его сапоги и портянки к двери, взглянула Робке в глаза, повторила: — Люблю я его, папка… Вот взяла и влюбилась…

— Дальше-то что? — спросил отец.

— Поживем — увидим, — Милка все так же смотрела Робке в глаза. — Ты не думай, папка, я не дурачусь — я серьезно…

— У тебя отец есть, Роберт? — спросил отец.

— Есть… — помедлив, ответил Робка.

— Воевал?

— Да… танкистом был.

— Ух ты! — обрадовался Милкин отец. — Здорово! У кого воевал?

— Не знаю точно… Кажется, в армии Рыбалко.

— Ух ты! — Он хлопнул себя по колену. — И я у Рыбалко! Как фамилия? Звание какое?

— Капитан Шулепов.

— Не припомню что-то… — Милкин отец улыбался. — Ну, капитанов в армии — тьма-тьмущая… Ты меня познакомь, слышь, Роберт? Нам есть что вспомнить. — Улыбка у него была светлой и печальной, и лицо его уже не казалось Робке таким страшным.

Робка хотел что-то ответить ему, но Милка умоляюще взглянула, приложила палец к губам.

— Нам повезло на войне, Роберт, — сказал Милкин отец. — Мы хоть живые пришли…

Робка вздохнул, и вновь на глаза попалась фотография Милкиного отца, сидящего на башне танка…

…И была первая в жизни Робки ночь с девушкой. Он видел в темноте ее глаза, лицо, он чувствовал, как замирает и обрывается сердце, падает в пропасть, и у пропасти этой нет дна.

— Робочка… Роберт… — шептала Милка, — любимый ты мой… хороший мой… счастье мое… самое, самое большое…

Маленький ночничок светил в головах, на тумбочке. Волосы Милки, рассыпавшиеся по подушке, отливали чистым золотом.

— А почему тебя Робертом назвали?

— Отец назвал. Все Иваны, говорит, да Кузьмы… Он тогда в школе учился, перед войной, у них учитель истории был — Робертом звали… — Роберт задумался, вдруг спросил: — Тебе, наверное, скучно со мной?

— Почему? — Она с улыбкой смотрела на него.

— Ну, вон ты какая… красивая…

— А я правда красивая? — Она приподнялась на локте, заглянула ему в глаза. — Правда красивая?

Робка вздохнул и рукой провел по ее желтым волосам, потом обнял ее, прижал к себе изо всех сил…

…Когда он пришел домой, его встретили истошные бабьи вопли. На кухне собрались почти все жители квартиры.

— О-ой, мамочка-а, о-ой, родненькая, спаси меня! — вцепившись в волосы, выла соседка Полина. — Пропала-а, люди добрые! Теперь мне тюрьма свети-ит, тюрьма-а! — Полина била себя кулаком в грудь и раскачивалась на табуретке. Рядом плакали десятилетний сын Юрка и, чуть постарше, дочь Галя.

— Погоди реветь-то, — попыталась перебить ее Нюра. — Много пропало-то? Сколько?

— Ой, Нюра, много! И сказать-то страшно! — И прошептала: — Восемнадцать тысяч… — И снова запричитала: — О-ой, мамочка-а, спаси-помоги! Боженька, милостивый, защити, выручи-и!

Соседи приглушенно шептались: «Восемнадцать тыщ — это ж страшные деньжищи, с ума сойти… Где достать такие?»

— Че стряслось? — Робка тронул за плечо Володьку Богдана.

— У Полины кассу ограбили. Она перед закрытием в подсобку побежала, ей там апельсины оставили, а кассу закрыть забыла. А тут, видно, кто-то вошел и рванул денежки…

— И никто не видел?

— То-то и оно, что никто…

— О-ой, повешусь! — закричала Полина и рванулась из кухни, но женщины схватили ее за руки, повели в комнату. На кухне остались одни мужчины.

—  Как пить дать посодют, — сказал Егор Матвеевич.

—  Так ведь за дело, — отозвался печатник Семен Григорьевич. — Не имела права отворенную кассу оставлять. Сбегала за апельсинами, дура чертова…

На кухню вошел в пижаме Алексей Николаевич, поставил чайник на плиту и сказал строгим начальственным голосом:

— Семь лет дадут. С конфискацией.

— За что семь лет-то? — испугался Семен Григорьевич.

— Особо крупное хищение, — важно поднял палец Алексей Николаевич.

— А конфисковать у нее что? — спросил Виктор Иванович. — Разве что детей.

— Детей в детский дом сдадут, — пояснил Алексей Николаевич, взял с плиты сковородку с шипящей яичницей и пошел из кухни.

— Этот все знает, законник хренов, — процедил Виктор Иванович.

— А ты думал! — хмыкнул Егор Матвеевич. — На всех доносы строчит…

— Тише вы — он небось в коридоре слушает, — предостерег Семен Григорьевич.

— Да пошел он! — зло махнул рукой Виктор Иванович. — На нас что ни пиши — взятки гладки!

— Не каркай — загонют за Можай, почухаешься…

— А нам все одно, где спину гнуть, — опять хмыкнул Егор Матвеевич. — В Сибири на морозе-то, говорят, пьется легче! — И засмеялся.

На кухню вошла Робкина мать, Нюра, и начала с ходу:

— Пропадет она, мужики. И дети пропадут.

— И что делать прикажешь? — спросил Виктор Иванович.

— Может, соберем? С миру по нитке…

— Восемнадцать тыщ. Да ты сдурела, Нюра! — махнул рукой Егор Матвеевич. — Откуда такие?

— У меня пять тыщ есть… Две дам, — тихо сказала Нюра, и Робка вздрогнул, посмотрел на мать.

— Я полторы, пожалуй, тоже… наскребу… — почесал в затылке Семен Григорьевич.

Вошла Володькина мать Вера, сказала робко:

— Егор, у нас семь тыщ есть на книжке… Тыщу сможем, а?

— Ты последние отдашь! — вскинулся Егор Матвеевич. — А случись что, тебе кто даст? А заболеем! У меня вон здоровье никуда.

— Пить меньше надо, — заметил Виктор Иванович.

— Погодите, сейчас посчитаем. — Нюра выдернула из-за газового счетчика блокнот, в котором подсчитывали плату за электроэнергию, и села за кухонный стол. —  Значит, я — две тыщи, Семен Григорьевич — полторы тыщи, Богданы — тыщу…