— Мадху!.. — шепчет она, и горячее ее дыхание мягкими нитями оплетает мне руки и ноги. — Мне ничего не нужно в жизни, только это, только это, только наше маленькое счастье… Больше ничего, ничего!..
— Мне странно, что ты говоришь о своем бессилии, отчего это вдруг? Я вижу в тебе такую веру в себя, такую покоряющую энергию.
— О нет, все ложь, ложь… — шепчет она. — Я хочу уехать отсюда… Но не одна — нет! Мы должны уехать вместе! Вот это я и хотела сказать тебе сегодня…
— Но куда же? Куда мы должны уехать?
Я невольно вздрогнул, когда она назвала страну. В моем воображении вдруг встало лицо политического секретаря.
— Мне предложили поехать туда на три года, — шептала она. — Я ответила, что, вероятно, решусь подписать контракт после того, как выйду здесь замуж. Они обещали предоставить работу и моему мужу…
Стены темного купола вдруг покачнулись и рухнули, колышущиеся во мраке волны замерли, я снова стал видеть слабый свет ночника в углу.
— Что с тобой, Мадху? — спросила Сушама.
— Ничего, — пробормотал я. — Голова закружилась. Мне нужен глоток воды.
— Сейчас принесу тебе воды, — как-то неожиданно сухо ответила она и высвободилась из моих объятий. Когда в следующую секунду вспыхнул верхний свет, все вокруг переменилось. Из мира ласковых волн и морских рыб я вновь перенесся в комнату на втором этаже здания Консикьюшн-хаус. Меня окружали те же медные статуэтки и те же картины на стенах — разве что к ним прибавилась еще одна, живая картина, которую составляли мы с Сушамой. Но было ли ей суждено сделаться столь же постоянной и законченной, как те, что украшали стены?
Когда вошла Сушама со стаканом воды в руках, во взгляде ее я уловил сомнение. На ней не было халатика — его, впрочем, не было уже и в тот момент, когда она встала и ушла за водой. Я никак не мог сообразить, когда она успела сбросить его. В ночной рубашке, с рассыпавшимися по плечам волосами она напоминала мне сейчас манекен с магазинной витрины на Коннот-плейс — и человеческое ее естество проявлялось лишь а мягкой подвижности тела. Подав мне воду, она взяла с кресла снятый прежде халатик и, широко расставляя руки, принялась натягивать его.
— Прости, — сказал я. — У меня почему-то сильная изжога. Откуда она взялась? Наверно, слишком много выпил кофе.
— Правда? — откликнулась она с видимым сочувствием, за которым прятались насмешка и недоверие.
— Ты сердишься на меня? — спросил я, выпив воду.
— За что же? — ответила она нарочито бесстрастным тоном, держась в отдалении. — Все абсолютно естественно.
— Что естественно?
— То, что человек иногда начинает чувствовать изжогу или удушье.
— Но я вовсе не говорил об удушье.
— Ах да, верно! Ты жаловался только на изжогу, прошу прощения, это слово я добавила от себя.
— Ты все-таки сердишься!
Для меня было новым то выражение непреклонной жесткости, которое вдруг появилось в ее лице. Оно было таким поразительным контрастом к недавней ее расслабленности!
— На что же тут сердиться? Тебе стало плохо, а потом вдруг все прошло.
— Я вижу, ты совсем не так поняла меня.
Мне хотелось объяснить ей, что дело вовсе не в недостатке чувства, что просто оно обернулось для меня совсем неожиданной стороной. Мне хотелось горячо исповедаться ей во всей своей жизни — точно так, как это сделала прежде она. Я хотел сказать ей, что если уж мы не можем обойтись без этой крохотной мирной обители, то отчего бы нам не построить ее здесь?.. Но в ее глазах я не увидел даже тени того ответного чувства, какое могло бы поощрить меня к столь откровенному излиянию.
— Ну, конечно, женщины всегда неверно понимают мужчин, — сказала она:
— Положим, не всегда, но порой это случается и приводит к серьезным недоразумениям.
Она не ответила и долго смотрела в стену отсутствующим взглядом. Потом, словно бы собравшись с мыслями, произнесла:
— Кажется, я зашла несколько дальше, чем следовало.
— Что ты имеешь в виду?
Я знал, о чем она говорит, но мне хотелось хоть на какую-то долю вернуть совсем недавнюю теплоту непринужденности в наших отношениях.
— Ничего не имею в виду, — бесстрастно ответила она. — Принести тебе еще воды?
Лицо ее приняло выражение чрезвычайного высокомерия, маскируемою нарочитой любезностью.
— Нет, не надо.
— Тогда что же?
— Я думаю, нам следовало бы снова встретиться и спокойно обо всем поговорить. В нынешнем настроении мы едва ли сможем понять друг друга.
— Прекрасно, — согласилась она. — Назначь сам время, когда тебе будет удобно. А если можно все сказать в двух словах, сделай это по телефону.
Ее слова звучали как намек, что теперь мне следовало бы удалиться. И все-таки уходить мне не хотелось. Может быть, оттого, что я не успел высказаться до конца? Но делать было нечего.
— Тебе нужно как следует отдохнуть, — сказал я, вставая. — Не стану отнимать у тебя время. Мне и без того совестно, что доставил тебе столько беспокойства.
— Отчего же? — возразила она тем же высокомерно-любезным тоном. — Я очень рада, что провела с гобой такой приятный вечер. Даже не знаю, как отблагодарить тебя за все, — и ужином меня угостил, и даже согласился прийти сюда.
Будь я в силах поступить сейчас так, как подсказывала мне душа, я взял бы ее за руку и сказал: «Не надо, Сушама! Зачем эта лживая маска? В своей женской слабости ты была куда более человечной и естественной! Ведь я ухожу, отчего ты не говоришь со мной так же тепло и задушевно, как минуту назад? На что тебе эта напускная светская холодность?» Но было очевидно, что теперь я не обладал и сотой долей права на интимный тон, какой был возможен при слабом свете ночника.
— Ты сейчас не в духе, — сказал я. — Лучше мы поговорим с тобой денька через два-три. А на представление Нилимы ты придешь?
На мгновение сбросив с себя маску отчужденности, она скривила губы.
— Не знаю, не могу сказать. Может быть, и приду — нужно же дать отзыв.
— Ты непременно должна прийти, — настаивал я. — Это ее дебют, мы не вправе портить ей настроение.
По ее глазам я угадал, что она с трудом сдерживает усмешку.
— Ты, значит, тоже в числе ее покровителей? — заметила она.
— Как это? При чем тут покровительство?
— Ах да, я ведь и забыла, что они твои лучшие друзья.
— Конечно, я в дружбе с ними, но…
— Хорошо, что они хоть с кем-то могут дружить, а то бы и вовсе…
Она замолчала. В ее словах явственно звучала какая-то мстительная нотка.
— Что — «вовсе»?
— Ничего. Насколько я знаю этих людей, им, кроме самих себя, ни до чего в мире дела нет.
— Ты уверена, что так хорошо знаешь их?
— Я знаю только одного из них — мужа. Ты уже как-то расспрашивал меня о нем. А с его женой мы едва знакомы. Честно сказать, я не вижу в ней тех качеств, которыми…
— Ну, продолжай же!
— Которыми должна обладать настоящая актриса.
— То есть?
— То есть обаянием, красотой, тонкостью чувств, восприимчивостью…
— Но как можно говорить об этом до представления?
— Я высказываю только собственное мнение. Мне так кажется. Вот и все.
— Не буду спорить. Скажу только одно — ты должна обязательно прийти и написать честный журналистский отчет, но только после того, как все увидишь своими глазами. Если руководствоваться одними предубеждениями, мы ничего не сможем оценить по действительным достоинствам.
— Но предубеждения могут быть двоякого рода! — возразила она. — И за, и против. Можно ли утверждать, что ты свободен от них?
— Ну, это будет видно из моей рецензии.
— Хорошо, — согласилась она. — Обещаю прийти.
— Тогда мы и поговорим с тобой.
Я легко коснулся ее плеча — в надежде, что она смягчится хотя бы на время расставания; но плечо ее даже не дрогнуло. Я убрал руку.
— Проводить тебя? — спросила она.
— Нет, не нужно, — ответил я. — Тебе же придется переодеваться.
— Послушай… — произнесла она, когда я уже переступил порог.