Изменить стиль страницы

Говорили люди, что сторож этот потом ему в общине спину горящей соломой жег и дубиной ноги перешибить старался. А из-за чего весь сыр-бор разгорелся?

Из-за десяти золотых!

Али батрачил на Делисивко, а к концу срока тот возьми да и скажи, что Али у него десять золотых украл. Посадили Али в управе под замок и били, колотили до тех пор, пока шкуру, прости господи, с зада не спустили. Ну, битье — еще ладно, но ведь его недели две по участкам таскали, пока не подвернулся Али случай: его через реку переводили, а он спихнул стражника в воду — и был таков, в горы подался.

Уже после того, как бежал он, оказалось, что десять золотых этих Марин, старший сын Делисивков, украл, да и махнул куда-то с одной певичкой. А когда воротился домой да прослышал, какие дела творятся, пришел к отцу и повинился: дескать, золотые-то я стянул. Али тогда еще в участке сидел. А Делисивко, вместо того чтобы вызволить Али и прощения у него попросить, приказал сыну держать язык за зубами.

Первым поплатился сторож, который хотел Али ноги переломать. Поймал его Али на лугу возле Азмака и прикончил. Потом Делисивко весточку прислал — сам он писать был не обученный, так велел одному дровосеку вместо себя написать: «Жди, приду!» Палец себе порезал и вместо подписи внизу крест кровью поставил.

Перепугался Делисивко, да ведь у богатея дружков повсюду предостаточно, так он всю полицию на ноги поставил Али ловить. Его-то они не поймали, а мать-старуху схватили, терзали ее и мучили — мол, выдай, где сын, — до тех пор пока до смерти не замучили. Не сделай они того с матерью, Ибрям рассчитался бы с Делисивко как следует быть и на том бы успокоился, но как загубили они ее, порвалась последняя ниточка, что связывала его с людьми, и озверел он, стал, что называется, разбойником с большой дороги. Подпалил он у Делисивко снопы, кошары пожег, чабанов, что овец Делисивковых пасли, избил, сыроварню его повалил. Двести овец у Делисивко угнал и через границу переправил. А потом и других принялся грабить, но бедняков не трогал. Беспокойно стало на дорогах, власти всполошились, объявили за его голову награду — пять тысяч левов, еще старыми деньгами, дорогими. И Делисивко от себя тысячу посулил, но никто не посмел выслеживать Али, на жизнь его покуситься. Только один каракачанин — жадность, видать, разобрала — хотел предать Али, но тот дознался, подстерег его и ножом пырнул. А потом в муравейник кинул, и муравьи обглодали его живого до костей.

Меня, было дело, винили, что я хлеб ему давал! А ты бы как на моем месте, если б был всегда в горах, у него под ножом, можно сказать? Не только что дашь — просить будешь: возьми. Да потом знали мы, что не родился он разбойником, а из-за Делисивко разбоем занялся. А еще был у Али голос красивый, и песни он пел, как никто… В особенности любимую «Заболела Руфинка…» Бывало, как запоет эту песню, как полетит его голос над лугами и пашнями, косари косы бросают, жнецы — серпы, чтобы песню послушать. Много сердец от той песни забилось, и меж них сердце Джинковой Фатьмы из Козлука. Хотела она пойти за него, но отец за батрака отдавать не согласился. Против воли отцовской решилась Фатьма уйти к Али, и у них уже день и час были назначены, да не ведал бедняга Али, что злодейка-судьба определила ему вместо черноокой Фатьмы палки да плети.

Стал Али разбойником, охотились за ним, как за зверем диким, но песни он той не забыл: слышали люди, как поет он ее в лесной чащобе, а еще говорили, что по той песне стражник из Белицы выследил его, поранил и вроде бы даже убил. В подтверждение стражник принес кошель окровавленный, синими бусинками расшитый, а в кошеле — тридцать монет золотых. Разве бросил бы Али такой кошель, кабы не чувствовал, что с жизнью расстается?

Так уверял стражник, и все ему поверили. И старая лиса Делисивко на ту приманку попался: отсчитал он стражнику тысячу левов и спокойно вздохнул. Стал за порог выходить, в церкви появляться, в общинной управе в меховой шубе заседать и на батраков с бранью накидываться, словно и не проносилось никогда грозы над его головой… Мало-помалу и мы, чабаны, уверились, что погиб Али от тяжкой раны, тем более ни к кому он больше не наведывался, ни к дровосекам, ни к чабанам.

Так дело и шло, пока однажды не разнесся слух, что ночью Али побывал у Делисивко. И главное, не понять, что он с ним такое сотворил! Никаких ран у Делисивко не было, видел я его недели через две после того, как Али у него побывал. Держался он прямо, не хромал и не охал, но все в землю смотрел, и уж никто больше не слыхал, чтобы он голос поднял, с руганью на кого набросился. Только собак своих опять всех перестрелял.

С месяц жил он в горнице вместе с тремя работниками — двое сторожат, третий спит. А сам Делисивко, люди сказывали, ни одной ночи не спал: только, бывало, задремлет, и тут же, как его кто толкнет — соскочит с постели, по полу катается и вопит: «Тут он! Идет!» Работники говорят: «Нету его, хозяин, никого нету!» А он свое твердит: «Тут он!»

Как-то вечером велел он работникам выйти на минуту — рубаху хотел сменить. А вернулись они — он висит удавленный!

Неделю спустя, как похоронили Делисивко, произошло большое ограбление, и ранили Ибряма-Али во второй раз. Мне Коче Попвасилев рассказывал — он при этом был, — что ехало их человек десять, все больше барышники, за скотом в Карамушицу. На Каракуласе остановились воды попить, а тут как выскочат двое, лица красными платками завязаны:

— Руки вверх! Ни с места!

У одного в руках левольверт, у другого бомба. С левольвертом Али был, он-то и приказал, чтобы барышники прошли мимо него гуськом и деньги на землю бросали.

— Деньги эти, — говорит, — не ваши, а тех бедняков, у которых вы задарма скот купили.

Двое человек прошли, пятеро прошли, а шестой, вместо того чтобы кошель вынуть, кинжал выхватил и бросился на Али. Началась тут лютая схватка, но сунуться никто не посмел: барышники бомбы опасались, а который был с бомбой — барышников. Стояли они и глядели: кто кого на тот свет отправит. Барышник вцепился в Ибряма, как клещ, причинное место ему, ты уж прости, вертит, выворачивает. Видит Ибрям, плохо его дело. И кричит товарищу своему, чтобы бомбу кидал:

— Кидай, пусть нас обоих прикончит!

Метнул тот бомбу в обоих. Разорвалась бомба, а когда дым рассеялся, барышник на земле убитый лежит, а Ибрям-Али целехонек! Только ляжку осколком пробило. Меня, когда рану его увидал, аж затрясло. А было это дней через десять после того грабежа. Воротился я к вечеру к себе на зимовье, загнал овец в кошару, подоил и сел у костра молоко греть. Вдруг слышу, окликает меня кто-то по имени:

— Бечо-о!

Встал я, огляделся, — никого не видать. «Померещилось», — думаю, и опять к костру сел. Только сел, опять зовут:

— Бечо!

Заглянул я в кошару — может, там кто прячется? Нет, пусто. Вышел, осмотрелся — еще не совсем стемнело, — ни души! Овцы мои лежат смирно, собаки жрут в корыте отруби и ухом не ведут. Тут у меня над головой что-то прошумело и — хлоп! — прямо передо мной Ибрям-Али! Широким поясом кожаным опоясан, с латунными пряжками. На голове шляпа соломенная, русые усы книзу закручены, концы аж под подбородком сходятся, левольверт на цепочке через плечо, наган с барабаном да кинжалы за поясом. Лицо загорелое, из себя малость похудал. Я до того оторопел, что слова не вымолвил — ни «здравствуй» не сказал, ни «милости просим».

— Испугался вроде? — спрашивает.

— Как не испугаться? С неба падаешь!

— Это ты сосну небом зовешь? Перед тем как костер разжигать да садиться молоко греть, чего ж на сосну не взглянешь, может, на ней кто сидит?

Чуть было не ляпнул я: чего мне на сосну глядеть, чай, не разбойник, как ты, а чабан, но решил лучше не связываться.

— Нальешь мне, — говорит, — молока?

Отдал я ему молоко вместе с кринкой, а он вынимает из-за пояса наган и на меня наставляет!

— Барашка мне приведи!

— Я и так приведу, — говорю, — без нагана!

— Для тебя же лучше, чтобы с наганом, — говорит. — Завтра пойдешь в село и скажешь, что я приходил и силой барана отнял. Чтоб не винили тебя, что мне помогаешь. А то еще пострадаешь из-за меня!