Как все неудачники, старик был раздражителен.
Горностая привезли на Колыму молодым, необъезженным жеребенком. Не успел он опомниться от свинцовых волн Охотского моря, все еще ощущая то вздымавшуюся, то уходящую из-под ног палубу, как сразу попал на маленький кирпичный завод при совхозе.
В бесконечные суровые зимы, в наскоро сколоченном щелястом тепляке, где пар дыхания смешивался с горьким дымом печурки, и летом, когда тепляк разбирали и подслеповатую лампочку сменяли ослепительные лучи палящего солнца, Горностай ходил по вытоптанному им кругу, грудью поворачивая длинный шест. Он месил глину.
А ведь, наверное, манила его пестревшая веселыми желтыми лютиками и фиолетовыми ирисами сочная трава болотистой долины? И в росистые утра мечталось ему пробежать, мягко постукивая подковами, по широкому шоссе, по которому деловито уходили и возвращались запряженные в телеги другие совхозные лошади?
Но скоро хлюпающая под мешалкой глина потушила все желания. Все равнодушней отмахивался он хвостом, когда утренние комары с въедливым стоном облепляли его бока, и только изредка моргал белыми ресницами, тревожа присосавшуюся у века просвечивающую кровью мошкару.
Но однажды Горностай лихо загарцевал по своему проклятому кругу и, когда подоспевшие рабочие повисли на нем с двух сторон, сел и, оскалив зубы, замотал головой, храпя и разбрасывая пену.
Боясь, что он может взбеситься, его отдали на конбазу. И там Горностай по-прежнему остался одиноким. Его угрюмый нрав отпугивал миролюбивых покладистых лошадей. А за скверную привычку кусаться и драки с другими лошадьми люди дали ему самую тяжелую работу: на Горностае стали бессменно возить воду.
Несколько раз в день ему надо было заходить по брюхо в ледяную реку Таскан и, чувствуя, как течение уносит из-под грузнувших ног песок, ждать, пока водовоз наполнит большую тяжелую бочку. Потом, скрежеща копытами по скользким камням, надсаживаться, вывозя ее на берег. И только когда ревматизм вцепился в ноги лошади и заныл, заскрипел в изуродованных суставах, ветеринар освободил Горностая от этой работы.
Мне иногда казалось, что заветной мечтой Горностая были совхозные дрожки, но ни разу в жизни ему не пришлось выполнить ни одного «легкового» задания. Вероятно поэтому, встречая запряженного в дрожки огромного гнедого жеребца, гордость совхоза, Горностай, хрипя и плюясь, рвался из оглобель с явным желанием подраться.
Несмотря на преклонные годы и инвалидность, Горностай оставался задирой. Не раз по возвращении его из ночного мне приходилось заливать йодом рваные раны на морде и плечах.
По адресу Горностая сыпались колючие шуточки. Люди презирали его не за то, что он драчун, а за то, что в затеянных им драках доставалось только ему.
— Жидок на расправу! — говорили люди, объясняя поражение Горностая его трусостью.
Но вскоре Горностай заставил многих изменить сложившееся о нем мнение. В то утро он был не в духе: оторвал карман моей телогрейки, доставая лакомство: кусок черного хлеба с затиснутой в него селедкой.
Обычно Горностай долго фыркал в карман и потом, вытягивая губы, легонько доставал хлеб. На этот раз он просто рванул зубами оттопырившийся край кармана и, жуя хлеб, презрительно выпятил нижнюю губу.
Выезжая со двора, он куснул подвернувшегося на дороге сосунка жеребенка. Жеребенок зазевался, потому что был занят несуразно длинной травиной, которую старательно жевал назло любящей мамаше, напрасно звавшей его на очередную кормежку.
Плохое настроение Горностая усугубилось еще одним случаем: навстречу нам неслась пароконка с возом сочной, только что скошенной зеленки. Еще издали завидя зеленку, Горностай начал скашивать дорогу по диагонали. Когда воз поравнялся с нами, он вытянул шею и широко разинул пасть, намереваясь выхватить огромный клок, но не рассчитал время, и зеленка, мазнув его по жадной пасти, промчалась мимо.
Обозлившийся Горностай покосился на меня и, прижав уши, озабоченно затрусил вперед.
Неподалеку от дороги раскинулось поле еще не скошенного, зеленого овса. Остановив Горностая, я пошла нарвать ему охапку этого утешенья. Вдруг из-за поворота дороги затарахтел трактор. Тракторы прибыли в совхоз недавно. При виде их лошади вставали на дыбы, храпели и в паническом ужасе мчались, не разбирая дороги. Я увидела, что тракторист, шутки ради, направляет трактор прямехонько на Горностая.
Горностай еще не видел трактора. Сейчас он испугается, понесет, поломает телегу, покалечится сам, мелькало у меня в голове, пока я бежала к лошади.
Угрожающе рыча, трактор полз на лошадь, и Горностай принял вызов. Круто нагнув голову, он пошел навстречу невиданному врагу. В жажде единоборства он не думал о поражении.
Расстояние между участниками неравного поединка резко сокращалось. Растерявшись от нежданной контратаки, тракторист замедлил ход трактора и стал сворачивать в сторону. Но Горностай продолжал идти с явным намерением грудью встретить врага. И когда рас стояние уменьшилось настолько, что машина должна была или свернуться в кювет или раздавить лошадь, трактор остановился.
Постояв в раздумье нос к носу с машиной, Горностай заржал и, выпятив грудь, пошел своей дорогой. Вслед ему неслись ругательства, в которых слышалось уважение.
Я не глядела на тракториста, делая вид, что этот подвиг для моей лошади обычное явление, но, угощая Горностая зеленкой, чувствовала, как горят щеки от радостной гордости за моего плохонького, кривоногого конягу.
Я любила Горностая, а он отвечал мне обидной холодностью: никогда не встречал меня приветливым ржаньем, никогда не клал мне голову на плечо, как это делали другие лошади, ластясь к своим возчикам. И все-таки я любила его и не могла отделаться от чувства виноватости перед ним за его тяжеловозную жизнь. Разлука пришла нежданно. Лошадей, которые похуже, надо было отправить на смолокуренный завод, расположенный от нас за шестьдесят километров в глухой тайге.
Конечно, Горностай стоял в списке первым.
Прошло четыре дня. Утро было неприветливое, ветреное. Сопки кутались в лохмотья сырого, серого тумана. Задумавшись, я медленно запрягала другую лошадь. Не нравилась мне эта избалованная рыжая кобыла. Кто-то толкнул меня в спину. Оглянулась — Горностай! Ноги и брюхо залеплены ржавой болотной грязью. Морда измученная. Он тяжело дышал и, впервые положив морду мне на плечо, ласково пошлепал по щеке теплыми, мягкими губами.
— Горностаюшка, родненький ты мой!
Я побежала к заведующему и, рассказав о самовольном возвращении Горностая, умолила не отправлять его обратно.
— Дывись, який дезертир объявился! — рассмеялся он и добродушно добавил: — Хай ему бис, нехай остаетси.
Не чуя под собой земли от радости, я мчалась к Горностаю. Надо было накормить его и отмыть.
Горностай лежал на грязном дворе конбазы. Бок его то неестественно раздувался, то опадал, обтягивая похожие на обручи ребра. Сколько сил и храбрости понадобилось ему, чтобы одолеть бездорожье заваленной буреломом тайги! Как, наверное, он боялся темных зарослей кедровника, таящих неведомую опасность? Как всхрапывал и шарахался от треска хрустнувшей ветки и срывался с грибовидных кочек в рыжую воду таежных болот!
Увидев меня, Горностай с усилием приподнял голову и тут же снова уронил ее. По телу волной пробежала дрожь. Потом он дернулся, словно пытаясь встать, и, откинув оскаленную морду, затих.
Я сидела возле него, отгоняя больших зеленых мух, и старалась понять, что заставило Горностая вернуться. Привычка к своему стойлу? Или, кто знает, может, первая человеческая ласка, согревшая одинокое, озлобленное сердце?
Что могла я узнать, глядя на тяжелую лошадиную слезу, застывшую на грязной шерсти?
Белая шкурка
На серебряной парче снегов освещаемые яркой луной виднелись небольшие бугорки. Это тетерева, спасаясь от ночного мороза, зарылись в снег.