Изменить стиль страницы

Должно быть, земля, несмотря на ранний час, понемногу начала прогреваться, а может, еще не успела отдать накопленное за день тепло: кружевные лохмотья снега заметно истаивали. Космы тумана, то редевшего, то уплотнявшегося, поднимались пеленой, и под ее прикрытием, огородной тропкой, вдоль которой тянулись кусты бузины, Костя и Кутушкин подошли к сараю, уже различали и прохудившуюся его заднюю стенку.

Они подступили к пролому в бревенчатой стене. Заглянув в него, Костя оглядывал затененную пустынность сарая, в которой через щель дверных створок чуть просачивался свет. Различил у поленницы, куда свет почти не достигал, женщину. Нагнувшись, она накладывала на руки дрова — поленья глухо постукивали.

Возможно что-то почувствовав, она разогнулась, вглядывалась напряженно, еще не видя их; к тому же и они сами, заметив, что она разогнулась, в опаске отшатнулись. После Костя, снова выставив голову в проем, позвал шепотом:

— Мать!.. Мать!..

Она вздрогнула и, так и держа поленья на руке, двинулась к пролому и теперь, подходя, вся открылась — в телогрейке, повязанная полушалком средних лет женщина.

— Ой, да что же вы?! Откуда? — вполголоса спросила она. — Немцы кругом! Вчера танков нагнали, а в ночь кудысь ушли…

— Сестра, как бы до ночи перебыть, просушиться, а там — к своим! — перебил ее Костя. — В сарае бы вот…

Озираясь, она понизила голос:

— Да как же? Как?.. Откуда сами-то?

— Один из Тамбова, а я — свинцовогорский.

— Свинцовогорский?! — удивилась она и, отложив поленья на старую рассохшуюся бочку, отряхнула полы ватной куртки. — Брат у мужа там. Слыхали, может, Востряков Семен Иванович… Нет?

— Ульбинской ГЭС директор? Слыхал…

— Что же, что же делать-то? — засуматошилась она, и глаза ее возгорелись живым, тревожным огнем. — Немцы в доме… Офицерье — жрут, гуляют. Муж где — не знаю. Уходить бы вам! Часовой с автоматом следит, куда да что понесла… Говорят, обыскивают, хватают по Верее красноармейцев.

— Мокрые мы, обсушиться бы, — повторил Костя.

— Не знаю уж как… Полезайте за поленницу. Еду после принесу. Только бы часовой с автоматом не унюхал.

Они пролезли в проем; Косте застоялый древесный дух показался теперь благодатным; и он уже представил, как они сейчас заберутся, спрячутся в углу, за высокой поленницей, угреются, подсохнут; Кутушкину он помог — раненая нога болела, и тамбовчанин поеживался, превозмогая боль.

Он успел поднять с земли свой вещмешок, который просунул в проем раньше, чем полез сам, — за сараем громко заговорили, дверь от удара распахнулась, со скрипом и визгом откинулась. В свете, плеснувшем всем троим в лицо, они увидели высокого немца в шинели с черным ремнем, в каске, с автоматом — крупные руки сжимали его. Должно быть, в опешенности немец втянул худую, обмотанную шарфом шею, отступил назад и истошно взревел:

— Хальт!.. Хенде хох!.. — Вскинул автомат, развернул дулом прямо на них. — Матка, цурюк! Хенде хох!

Они стояли не двигаясь, хотя в гортанном от испуга и напряжения крике слышали какой-то приказ; в пяти метрах от них вороненым круглым отверстием выцелился ствол автомата, над ним — массивным наплывом мушка…

Позади, за дверью сарая, накатывался топот ног, возбужденные переклики чужой речи.

2

К школе она прибежала, думая, чтобы только хватило духу, сил дотянуть последние метры до крыльца. На ходу сдвинула полушалок к затылку, сорвала петли с металлических пуговиц телогрейки, но облегчение вышло малое — задыхалась, ноги вырывала из грязи с невероятными усилиями. Лишь где-то, будто в точечном участке мозга, огненной иглой жгло: «Убит, убит! Анатолия нет… Ксения Михайловна пощадила, не захотела сказать правду!»

Она знала, что в школе идут уроки — с начала войны работали в три смены, часть школ в городе была занята госпиталями, — и, однако, подбегая, испугалась: ну как в школе никого нет и человек тот, командир, не дождавшись ее, ушел?!

Рванулась к крыльцу, к обитой рубчатым, потрескавшимся дерматином двери, открыла ее, длинным коридором доковыляла к учительской и увидела на стуле человека в шинели, белевшую культю, замотанную бинтами, у спинки стула — костыли. И пошатнулась, опустилась на стул возле двери.

— Вы — от Анатолия? Вы его видели? Он… что?!

За тот короткий срок, пока, расставшись с директрисой, добежала сюда, она, вероятно не любившая мужа, в жгуче запоздалой виноватости перед ним, в угрызениях совести пришла к выводу: узнай она, что убит Кирилл, а не Анатолий, она бы не испытала этого поразившего ее, как удар, отчаяния. Она была искренней и беспредельно честной в эти минуты в своих чувствах к Анатолию. Впервые, пожалуй, поняла: Анатолий — ее муж, и, уйди он из жизни, с ним ушло бы главное — рухнула бы жизненная опора. Что ж, известно: жену с мужем некому судить, кроме бога…

От раненого командира не скрылись ее меловая бледность, широко, в ужасе распахнутые глаза, обморочная обессиленность. Он отметил, что она лишь волевым усилием удержалась на стуле, и, движимый порывом, забыв о своих костылях, подхватился было, но тут же, застонав, осел, закусив нижнюю губу, на стул.

— Извините… — Он силился справиться с болью. — Голень раздробило… Настаивали на ампутации…

В своем несчастье, оглушенные, подавленные им люди чаще глухи к несчастьям других, — Идея Тимофеевна, видя его состояние, но не принимая сердцем, в нетерпении повторила:

— Вы — от Анатолия? Что… Что с ним?

— Вы, в общем, понимаете, как вас нашел, — заговорил раненый, рукавом шинели смахнув пот со лба. — Мы с Анатолием некоторое время были вместе, в одном отряде. В тот день нас обоих вызвали в штаб, дали предписание — командирами рот в один батальон. Начштаба — наш, в общем, комбат по училищу — приказал: пообедать — и на передовую. В общем, обедаем в командирской боковушке — скатерть, крахмальные салфетки… Вспоминаем. Теплов, то есть Анатолий, беспокоился, не знал, что с вами, куда эвакуировали. Мол, сердце болит, и вообще, говорит, конец мне, чувствую… Ну, отговаривал его. Семья-то у меня еще до двадцать второго к родителям уехала, каждый год там. На Саратовщину…

— Так и говорил — конец? — переспросила она.

— В общем, да… Ну, да такое у каждого, — война! Кто же знал, что близко к правде…

— К правде? Так — убит?! Говорите же!..

— Извините… Доедаем уже первое — вермишелевый суп… Договорились с Тепловым, то есть Анатолием, — ну, знаете, письма, мол, от семей, в случае чего, получать и взаимно отписать, что и как. И вдруг меня снова к начштаба, — после узнал: комбата соседнего убило, меня, в общем, вместо него. Это уже у начштаба узнал. А тут, в общем, ахнуло: стекла зазвенели, штукатурка посыпалась. Упали на пол. Больше разрывов нету. В сердце стукнуло: в том конце, где ели с Тепловым… Бросились по коридору, а там, в общем, коридора и нет — балки торчат. Ясень у окна стоял — так повален. В общем, трое красноармейцев-поваров да Теплов…

Замолчав, он потупился, то ли преодолевая боль, то ли восстанавливая душевные силы, чтоб говорить дальше, а может, просто не знал больше ничего. Идея Тимофеевна теперь видела его узкое лицо, как бы наклеенные маленькие усики, печать усталости, страданий, отразившихся в глубоко посаженных глазах; раздражало часто повторявшееся присловие «в общем» — чем-то далеким, позабытым растравляло ее память.

Порывисто подалась вперед:

— Да говорите!.. Что с ним? Что дальше?

Верно, уловив ее раздражение, он распрямился слегка, — глаза в удивлении распахнулись, и болезненная тень скользнула по впалым щекам.

— Дальше?.. — осторожно повторил он и прокашлялся. — В общем, там были уже люди. Из-под обломков вытаскивали бойцов… Анатолия, в общем, тоже вынесли. Ну, гимнастерка будто решето. Кровь… Глаза закрыты. К медику бросился, — в общем, говорит, дышит. Увезли в «санитарке», а бойцов похоронили.

Закрыв лицо руками, Идея Тимофеевна низко угнулась на стуле, — голос командира, теперь заглушенный, был ей неприятен, и она лишь думала, что нет, не хватит сил остановить его, попросить замолчать.