Топтали, пылили дороги через Верею польские шляхтичи, «крылатые конники», несли на своих пиках в Московию на царский престол одного за другим новоявленных царевичей Дмитриев, нареченных в народе Лжедмитриями, — несли, да не приживались они на Руси, «непроками» выходили: одного прямо на свадебном пиру убили; другого позже уж и не пустили в стольную Москву, лишь в Тушине затяжным лагерем встал, а после почил бесславно в Калуге — прикокнули, «тушинским вором» припечатали в народе. Третий и того хуже: где-то вспухнув пустяковым чирьем, да так и не вызрев, не набрав и сколь-нибудь значимой силы, чтоб двинуться на Москву, лопнул, растекся невзрачной и дурной лужицей…
И не сохранила русская земля зримых отметин бесславных походов тех «непрок» — стерла, счистила, будто ядовитую плесень, и где приняла в себя их непутевый прах, не токмо по православному обычаю не оставила креста — символа христианского, но и иных мало-мальски достойных зазубрин.
Зато бережно, с материнской печально-горькой лаской хранит земля память о своих славных сыновьях, чьи подвиги, бессребреность, готовность к жертвенности ради Отечества, мира-общества запечатлены в веках святынями, чистыми и непорочными.
Памятью о веках и людях возвышается Верея славным городищем своим, высоким и видным, над речкой Протвой, задумчивой, в ветвисто-ветельных берегах. Добрая история ее отразилась и в стрельчатых улицах, и домах, смастеренных любовно, и в пятиглавой красоте надречной церкви Ильинской, и в том древнем мудром старце — Рождественском соборе. В сумрачно-печальной подклети его, как бы спрессовавшей за столетия безмолвие и торжественность, покоится прах генерала-партизана Дорохова, героя Отечественной войны восемьсот двенадцатого года.
Через маленькую Верею рвалась наполеоновская армада к Москве, и сам император, и его маршалы достойно оценили стратегическую роль и значение крепостного городка. Огнем ширившееся в тылу наполеоновского войска партизанство заставляло французов ставить охранные заслоны, расслаблять ударный свой кулак: в Верее французы оставили гарнизон из вестфальских немцев, присягнувших императору Наполеону, ражих, сильных детин с берегов Рейна и Везера, охочих до жратвы и мародерства, рачительных, дотошливых в службе.
Поборы, грабежи средь бела дня, чинимые пришельцами из Вестфалии, ускорили решение Дорохова — покончить с гарнизоном мародеров-насильников в Верее. В одну из ночей отряд Дорохова и партизанские ратники двинулись к укреплениям, обновленным захватчиками, — вышли сюда туманным сентябрьским утром. Откосный овраг помог людям Дорохова накопиться неприметно, а с рассветом русские солдаты и партизаны кинулись, предварительно сняв часовых, на укрепления, на вал, ворвались в крепость, пленили гарнизон, застигнутый врасплох. «И валом и палисадом обнесенный городок Верея сорван был отрядом генерала Дорохова; и не подумали б, что городок сей защищаем был малым числом войск: в нем взято одними пленными триста семьдесят семь рядовых… и знамя», — скажет об этой храброй вылазке не менее знаменитый Денис Давыдов. Наградой герою, возглавившему дерзкий и смелый захват крепости, была золотая сабля с алмазами, с надписью «За освобождение Вереи». И пожелал герой-генерал после уж, в 1815 году, когда коснулось его предчувствие скорой кончины, чтобы останки его были преданы земле в городке-крепости, о чем и написал в письме к миру-обществу: «Если вы слышали о генерале Дорохове, который освободил ваш город от врага Отечества нашего, почтенные соотчичи, я ожидаю от вас в воздаяние дать мне три аршина земли для вечного моего успокоения при той церкви, где я взял штурмом укрепление неприятеля, истребив его наголову, за что дети мои будут вам благодарны…»
Похоронную процессию и катафалк с телом Дорохова — верейцы тотчас ответили генералу добрым согласием и почтением — горожане и окрестные крестьяне встретили далеко на лесной дороге и длинные версты несли на руках гроб, захоронили, замуровали в подклеть Рождественского собора, в котором чуть меньше чем за три года до того Иван Семенович Дорохов слушал в волнении пышный праздничный молебен в честь геройского и победного штурма крепости.
А позднее — поднялся на крутом валу, встал во весь рост памятник гусарам, как бы сплавив в литой бронзе не только геройские стати генерала-партизана, но и целых поколений его мужественных товарищей, русских воинов. И будто бы едино слитым взглядом смотрят они из дали времен на город, на «верею» — воротный столб: крепок ли он, прочно ли сработан, держится ли…
Ни вала старого городища, ни оврага, некогда откосного и глубокого, ни палисада — сплошного частокола из заостренных свай, — ничего такого не обнаружили Костя и Кутушкин, случайно выйдя утром лениво зачинавшегося дня в Заречье, в низинную часть Вереи. Они не представляли себе и того, что это и есть Верея, что ночное зарево, по которому они ориентировались, вспухавшее неярко, лимонной полоской в низком небе, вывело их именно к Верее. Усеянная палыми листьями земля под ногами была скользкой — снег, высыпавший накануне, перед вечером, застигший их на лесной порубке, подтаял, лежал теперь обрывками грязных кружев.
Костя, опередивший поотсталого тамбовчанина, наткнулся на изгородь из неровных, ошкуренных колышков, пришитых к кривым слегам. Тот еще не вышел сюда, на открытое место, из-за куста вербняка. Костя даже попятился назад к кусту, подумав, что высунулся, не ровен час — полоснут из автомата.
— Огороды, — сказал Костя подошедшему Кутушкину, — прямо-от. А там, кажись, избы, улица идет.
Оба заступили за мокрый куст, осматривались. Действительно — за огородами, сквозь деревья, проглядывал рядок домов, однако на улице не было ни одной живой души, точно люди перед неведомой стихией или мором снялись и ушли. Кутушкин безбоязненно, морщась от боли, опустился возле куста, принялся стягивать разрезанный по голенищу сапог, перематывать раненую ногу. Костя, чувствуя сосущий голод и ноющую усталость, тоже присел: была не была.
— А, эвон, живая душа! — сказал тамбовчанин. Достав из-за пазухи листья подорожника, он приложил их к ране и теперь доматывал тряпку, покряхтывая и тужась.
Увидел и Костя: наискосок, в избе, прятавшейся за темными кронами яблонь, из трубы потянул чахлый дымок.
— Беляши небось хозяйка затеват, нас ждет-поджидат, тамбовчанин, — усмехнувшись, проговорил Костя.
— Ждет не ждет, а наведаемся, — натягивая сапог, ответил Кутушкин. — А винтовку, слышь, придется зарыть: патронов больше нет, а в штыковую атаку навряд ли доведется пока ходить. Обратно пойдем-погоним немца, тогда и возвернемся, заберем.
Спустя минут пять, оглядевшись и не найдя ничего подозрительного, они отыскали в огороде ямку. Кутушкин достал из вещмешка нательную нестираную рубаху, разорвал ее, обмотал блестевшую никелем казенную с затвором и дульную с отомкнутым ножом части, уложил винтовку в ямку, засыпал глинистыми комьями, оглядел кривой столбик снизу вверх, — должно, старался заметить место. Поднялся с неохотой, словно, схоронив винтовку, он что-то отрывал от себя.
Потом они проковыляли по взрыхленной земле через картофельную полеглую ботву к сараю, видневшемуся на задней стороне двора; пологая, под ощерившейся дранкой, крыша сарая посередине прогнулась, зеленый мох большим овальным пятном разросся в прогибе. Решили: пока окончательно не рассвело, проникнуть в сарай, отоспаться за день, обсохнуть, ночью уйти — передовая где-то близко, — прорвутся к своим.
Теперь в их представлении «свои» уже не было тем прежним узким понятием — их первая рота, их взвод, комроты капитан Шиварев, взводный «младшой» Чайка, замполитрука Сивцов. После долгих и трудных блужданий в тылу врага понятие «свои» неимоверно расширилось, включало в себя многое, — за ним стояли войска, Красная Армия, сражавшиеся с фашистами, и Москва, и родная Кутушкину Тамбовщина, и Свинцовогорск Кости Макарычева, и Волга капитана Шиварева, и Днепр, о котором Чайка, светясь узким, с пушком на верхней губе лицом, мечтательно говорил: «Днипро — це писня».