Что ж, случаен этот новый разговор, или Потапов приурочил его к победно-фанфарному моменту, к этой «пирровой победе»? Позвонил он из Усть-Меднокаменска, интересовался, когда будет представлен отчет. Новосельцев, ответив, что отчет на днях вышлет, добавил, что ничего интересного нет. «Нет? — с густым рокотом подхватил Потапов, вслед за тем как выстрелил: — Как нет!» Выдержав паузу, Новосельцев промолчал, думая, что начупр разовьет эту мысль, и даже насторожился, ощутив странную слабость, возникшую в коленных суставах, мысленно ругнулся: «Нервишки проклятые!» Потапов между тем не оправдал ожиданий Новосельцева, не развил свою мысль — высказав ее, будто и выбросил из головы, спросил: «А как у самого настрой? Есть мнение — засиделся в Свинцовогорске. Выдвигать надо, а как? Упорно в холостяках ходишь. Мой намек, вижу, не подействовал». — «Говорил же, товарищ начальник… — стараясь обрести доверительный тон, сказал Новосельцев. — Может, и придет время…» — «Ладно! А если в действующую армию? Опыт для нас в условиях фронта тоже важен». — «Я — боец, товарищ начальник». — «Хорошо! Высылайте отчет!»
Размышляя о разговоре с начупром, Новосельцев приходил к выводу, что все в нем не просто, не случайно — все имело, казалось, и явное, и подспудное значение. То, что Потапов связал нынешний разговор с тем давним, что он поставил заведомо, пусть и косвенно, под сомнение отчет горотдела — «Как нет!», при этом в интонации прозвучал вновь намек, как и в той давней фразе: «Колчаковцы, верно, лишь чудом выпускали жертву!» — и то, что Потапов оборвал разговор, не сказав в конце, что называется, ни да ни нет, а лишь: «Хорошо! Высылайте отчет», не укладывалось в обычные и нормальные формы отношений старшего начальника с младшим, обретало некое предвестие.
К тому же неожиданный этот поворот в разговоре — о действующей армии, о боевом опыте, какой важен, никак не входил в расчеты Новосельцева. И впрямь, в последнее время неожиданным образом на горизонте начали являться тучки, смутные, расплывчатые, бог знает что предвещавшие собой, а значит, ломали и разрушали четкую линию поведения Новосельцева, усугубляли и без того нервозное состояние.
Мучительно и лихорадочно, не давая передышки воспаленному разуму, он пытался найти логические связи, причинную закономерность в этих «новых моментах» — он должен был их понять, потому что на карту ставилось слишком многое.
С утра, отправляясь на партийно-хозяйственный актив и выйдя из домика, думая как раз о том отчете, какой уйдет сегодня в областное управление, Новосельцев, раз-другой вдохнув свежий утренний воздух, еще в первую секунду занятый размышлением об отчете, не уловил, откуда и почему вдруг тоскливая, щемящая радость влилась в него, и он на ходу даже содрогнулся, точно бы хотел освободиться от этого непрошеного ощущения, и в следующую минуту как огромный шар вкатилось — весна! Да, да, теперь он въяве, отчетливо и ясно ощутил этот особый влажный дух, такой знакомый и светлый, так остро, до щемления и хрупкой тоскливости напомнивший то далекое и так, казалось, прочно отодвинувшееся, даже погребенное в его душе детство. Однако оно, выходит, как зов, как великая тайна, давало о себе знать, являлось и тревожило. И как он того ни хотел, не будучи вовсе расположенным к сантиментам, — оно и теперь коснулось будоражащим дыханием и опалило, обожгло.
…Пароходы по весне, умытые и отшвабренные, сверкавшие бело-черной краской, чищеной бронзой, лаковым деревом, открывали навигацию торжественно и празднично; являлся епископ Василий с завитой в косу бородой, в белых парадных одеждах, расшитых золотом, густой его бас, выводивший «многая лета», громогласный хор, подхватывавший и бросавший на пароходы, на величавые волны Иртыша всплески торжественной песни, вздымавшей в детской душе Сергея чувства и силы, поднимавшие его куда-то ввысь, в голубые просторы, выше облаков, и слезы выжимались у него, тоже парадно одетого, счастливого, в окружении гордого отца, матери, сестры Вероники, многочисленных гостей — тут был весь цвет общества Омска. И перекличка пароходных гудков, влажные и тепло-парные токи от воды, запах сукна, шелест шелковых одежд, тонкие ароматы французских духов, после — прогулка гостей на «Святой Анне», шампанское, дорогие вина и закуски за столиками, уставлявшими палубу, речи и тосты, бегучая, вздымавшая легкое, невесомое тело медь оркестра, лившего над Иртышом «Амурские волны», вечерние хлопки петард, золотые россыпи огней фейерверка. Он, Сергей, спускался в машинное отделение, в пугающую утробу парохода; ухала, билась паровая машина, жарко сверкали ее надраенные детали, вертелись маховики, мелькали до головокружения массивные «маятники»; кочегары, голые по пояс, черные, сверкая белками, еле успевали широкими лопатами забрасывать уголь в огнедышащее гудящее чрево топки. В заведенности они, казалось, не выдержат гонки, рухнут на решетчатый металлический пол, засыпанный хрустящим угольным крошевом, но Сергей в каком-то восторге, исступлении, словно бы подчиняясь неведомой игре, по-хозяйски резко подстегивал их: «Давайте, давайте! Быстрей, быстрей.. Ну!»
За ним приходила молчаливая и сухопарая англичанка Маргет, уводила наверх, наставительно изрекала: «Хозяин ви, нельзя тут, грязь — фи!»
Теперь, уже подходя к горотделу, где его поджидал «виллис», Новосельцев резко оборвал растравлявшие воспоминания: не хватало еще расхолаживаться и размагничиваться, и без того он не мог найти равновесия, не мог отыскать подступа, ключей к сложившейся ситуации.
Почти целый день заседал партийно-хозяйственный актив города, заседал в клубе «цветников», и Новосельцев, сидя на сцене, в последнем ряду президиума, скучно выслушивал речи ораторов — выступали горняки, металлурги, работники обогатительной фабрики; с тупым, закостенелым чувством, весь сжавшись, как от удара, он воспринимал слова о победе под Сталинградом, о том, что писали домой бойцы с фронта, бывшие рабочие бригад рудника, свинцового завода, — как воюют, бьют фашистскую нечисть; ораторы брали повышенные обязательства по добыче руды, выплавке свинца, то и дело повторяли лозунг: «Все для фронта, все для победы», и в закостенелости, чувствуя холодную духоту, гнездившуюся под сердцем, Новосельцев думал: «Маньяки они! Маньяки!.. Какими стали?! И это — русский мужик, ленивый, равнодушный, ко всему, — он ли?..»
В перерыве за занавесом к Новосельцеву подошел первый секретарь горкома Куропавин, усталый, невеселый — кожа лица отливала серым, нездоровым оттенком. Что ж, заядлый курильщик, не выпускает изо рта короткий мундштук, попыхивает крутым, крепким дымком; впрочем, и работает он да и весь аппарат горкома в эти военные годы почти круглые сутки, так что все неизбежно взаимосвязано, сказывается. Отведя Новосельцева в сторону от толпившихся членов президиума, на миг прикрыл глаза, будто отдыхал, после улыбнулся вымученно, сказал:
— Звонил утром Потапов, начальство ваше: чего-то, говорит, у вас в Свинцовогорске тихо и спокойно… Так ли, мол? — Куропавин взглянул прищуренно, и сквозь усталость открылась сила воли, с долей игривости пояснил: — Шутит, верно, начальство, но…
Новосельцев вздохнул, как бы выражая тем самым понимание того, что подспудно крылось за словами Куропавина:
— Известно, в каждой шутке есть доля правды!
— Вот-вот! И я о том…
— Отчет посылаем в областное управление, вот и упреждает.
— Вон что! В горкоме не следует обсудить?
— Думаю, нет. Но с отчетом придется ехать самому, объясняться.
— Пожалуй, решение верное.
Новосельцев еле дождался окончания актива. И как только после единогласного принятия письма товарищу Сталину об обязательствах в честь великой победы на Волге Куропавин объявил актив закрытым, начальник горотдела поспешно, одним из первых оказался за кулисами, служебным ходом вышел в забитый снегом парк, сел в «виллис», одиноко приткнувшийся к тыльной глухой стене клуба. Если бы кто-то из присутствовавших на активе и разом поваливших плотным потоком из парадного выхода на улицу потрудился внимательно присмотреться к начальнику горотдела, он бы бесспорно заметил и странную нервозность, и суетливую торопливость в его поведении — таким, пожалуй, не видели еще его. И действительно, с Новосельцевым подобное произошло за все годы впервые: только особым напряжением силы воли он заставил себя после перерыва еще сидеть на активе. Правда, после перерыва он вовсе не слушал ораторов, был в шоке, хотя сидел там же, на своем стуле. Казалось, незримая стена отгородила его от всего мира: он был один на один с тем, что обрушилось на него как лавина, как жестокий и внезапный обвал; он был под ним заживо погребен, он — в ловушке, какую не предвидел, не держал в мыслях…