Изменить стиль страницы

— Здоровье чё? Не на курортах, — война, известно… Вызывали-то чё, сказывайте!

Вопрос застал Кунанбаева врасплох, от неожиданности он покрутил головой, словно бы ища поддержки у военкома, потом у Андрея, и явно в растерянности произнес:

— Может, Федор Пантелеевич, сейчас подъедет Екатерина Петровна? Вот-вот должна…

— Невестка! Катьша? — тупо осмысливая ответ, переспросил Федор Пантелеевич, неприязненно встопорщивая брови и резче набрякаясь жесткостью. — Этт чё семейственность разводить?

— Да нет, можно без семейственности, — заторопился директор комбината. — Война суровая и жестокая идет, Федор Пантелеевич…

Обмяк Федор Пантелеевич, осел и сгорбился, и только брови, встопорщившиеся до этого в неприязненном удивлении, так и застыли — строго, отчужденно.

— С Костей, значит?.. Убит?.. — глухо, словно бы с толчками выдавил он. — И ему, значит, суд вышел?

— Извещение вот, Федор Пантелеевич, — осторожно, в затруднении сказал Кунанбаев.

Вспружинившись, военком Устюжин со строгостью на лице, достойной горького обстоятельства, поддержал:

— Может всяко… На войне бывает: наступление, контратаки, прорывы… Убит, думают в суматохе, а потом — является!

— И я думаю, отец… Не верю! — отозвался Андрей, понимая, что ему промолчать нельзя.

Федор Пантелеевич поднял взгляд — пепельный и невидящий, левая бровь мелко подрагивала, встал и, не говоря ни слова (казалось, он весь занемел), не распрямившись до конца, пошел к двери; он не попросил, не посмотрел на извещение, которое лежало на столе перед Кунанбаевым. Он не дошел до двери на прямых, несгибавшихся ногах, — дверь перед ним распахнулась, и вошла Катя. Она была одета в плисовый черный жакет, серую отутюженную юбку, на голове — светлый полушалок, на ногах — короткие резиновые боты. Шагнув и чуть не столкнувшись с Федором Пантелеевичем, она остановилась, обводя взглядом присутствующих, тихо, в недоумении сказала: «Здравствуйте», в обеспокоенности обернулась к свекру, разглядывая его, тоже остановившегося, от неожиданности не знавшего, что делать.

— Папаня, Федор Пантелеевич, и вы?.. Чего тут? Чего? — опасливо допытывалась она, схватила его за руку и опять оглянулась в глохлой тишине кабинета, обвела всех взглядом. Андрей съежился, невольно тупя глаза, тотчас ощущая, как внутренний шум подкатил к голове, лавинно заполняя ее.

— Айда, Катьша! Айда отсюдова! — сипло заговорил Федор Пантелеевич, почти силком выталкивая Катю за дверь. — Всё сказали! Всё!

— Да что?! Что же такое?! Что?! — уже за дверью остро, на срыве, не спрашивала, а вскрикивала она.

В кабинете молчали — столь все непредвиденно и скоропалительно произошло. Низко согнувшись к коленям, Андрей сквозь шум в голове напряженно прислушивался, как замолкали где-то в коридоре или уж на лестнице голоса Кати и отца. И вдруг откуда-то снизу прорезался острый, пронзительный крик — он, казалось, прожег пол кабинета, прошил Андрея, и, оборвавшись, застыл в воздухе на высокой ноте. Думая, что с Катей какая-то беда, может, обморок, Андрей бросился к окну, отдернул штору и увидел: спустившись по ступеням, отец пошел тяжело, горбясь под накинутым незастегнутым кожухом: Катя, казалось, на ощупь, незряче, преодолела последние ступени, дошла до кошевы, опустилась на подстилку и затихла, замерла, уткнув лицо в ладони.

Через секунду кошева тронулась, свернула по улице в сторону, противоположную той, куда ушел Федор Пантелеевич.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

1

Электричество по военному времени экономили, случалось, в городе отключали целые улицы, поселки, и люди жгли лампы, свечи; в горняцкой же столовой было теперь светло, ярко: Макарычев оговорил с комбинатовскими энергетиками — вечер женщин обеспечить «по максимуму». Как он и предполагал, начальник ОРСа, когда они пригласили его с Кунанбаевым, опустился на стул, будто брошенный с мукой куль, взмолился: «Ничего, ничего нет!» Мало-помалу все же Морошка сдался: кое-какой стол соберет, а вот с выпивкой — сухо, на складе — сухо! Заказал в области плодового вина — и того не дают. Тогда они порешили: Макарычев все равно на днях едет в Усть-Меднокаменск, зайдет в торговые организации, в обком… Что ж, несколько ящиков плодового вина он действительно «вышиб», но Морошка поступил непреклонно: выставил строго по семьдесят граммов на «женский нос», темные, зеленого стекла бутылки с сургучными головками редко красовались на составленных буквой П столах среди тоже необильных и не бог весть каких закусок. Зато среди квашеной капусты, огурцов, разложенных по глубоким тарелкам, пузатясь стеклянными гладкими боками, прочно и часто утвердились широкие графины, занимая особое, явно главенствующее место на столах. Поначалу Андрей Макарычев, глядя на графины, на их плотно-пунктирный строй, даже с какой-то опаской подумал: «Уж не отыскали ли чего бабы, не выкинули ли свой тайный резерв по случаю?» Тем более что на память тотчас явилось весьма оптимистическое заявление женщин, когда он там, на горизонте, заикнулся о трудностях: «Ничего! Пусть Морошка какую-никакую закуску поставит, а уж для души сами расстараемся! Не его голове болеть!» «Неужели чего-то откопали, нашли?» — думал он, с боязнью поглядывая на графины.

Сюда, в столовую, он пришел с опозданием: в Усть-Меднокаменске прямо, что называется, с боем вырвал в обкоме лектора, приехавшего из Москвы: в полувоенной одежде, в очках с железной оправой, с коротко стриженной прической — всем обличьем тот напоминал Макаренко; и теперь третий день лектор жил в Свинцовогорске, читая прямо в забоях, в цехах свинцового завода, в горном техникуме, в госпитале лекции о положении на фронтах, читал безотказно, по многу раз в день; Макарычев и задержался: отвезя лектора на обогатительную фабрику, сам остался слушать его. Он рассчитывал, что не опоздает, успеет к началу женских «посиделок» в столовую рудника, однако лектора забросали вопросами: «Почему Ростов опять сдан?», «Где ентот второй фронт, чего думают союзнички?», «Как там с блокадой Ленинграда?» Макарычев, отвезя его в гостиницу, оказался в столовой уже тогда, когда за столом пели заунывную, грустную бергальскую песню:

Плачет матушка родная, что река течет,
А сестра родная плачет, что ручьи текут,
Молодая жена плачет, что роса падет,
Как взойдет ли красно солнце — росу высушит,
Когда выйдет она замуж — все забудется…

Его увидели у дверей, зашумели, приглашая к столу, и он, чтоб не прерывать песню, замахал руками, присел на табуретку с краю. Но, видно, возникшая суета поломала настрой, песня заметно скомкалась, кто-то пытался еще выводить, поддержать, но болевой, царапающий голос вскоре оборвался.

— Ну-ка, бабы, чё сидим-от? Давайте вон той беленькой из графинов выпьем да повеселей затянем? Чё нам волками-от?

Андрею показалось, что это выкрикнула звонко и задиристо Мария Востроносова, и тотчас за столом кто-то погасил ее голос, начав высоко густым сопрано, и, как бы чувствуя, что голос застоялся, женщина торопливо подстегивала, ускоряла его:

Ходила чечетка,
Гуляла лебедка
На боярский двор.
Нажила себе чечетка,
Нажила себе лебедка
Ровно семь дочерей:
Дарью, Марью,
Степаниду, Платониду,
Аришу, Акулину,
А седьмую Катерину,
Душу-Катеньку…

— Стой, погоди, Дуся! — врываясь в песню, в набравший уже силу женский голос, легко и весело кативший игривые звуки, выкрикивала Катя Макарычева, и Андрей обернулся: что скажет? — На сухую-то чё? Гость же пришел! Уж не плошать же…