Изменить стиль страницы

Смешались — пошел разгульный, веселый и горячий перепляс.

Цветы-жарки, Марья-коренья,
Девки любят мужиков, бабам разоренье!..

Это вплелся чей-то мужской дребезжащий от прокуренности голос, возможно, Еськина: он за плотным кругом плясавших теперь то срывал, то нахлобучивал старенький треух.

Эх, Катьша пошла,
На ней юбка долга́.
У нас бают черемша,
А у вас — колба́…

В водоворот пляшущих, завихрявшийся и все прибывавший на небольшом пятачке, втянули и непрошенно явившихся горняков; Макарычев с беззаботностью, вселившейся в него нежданно-негаданно, смотрел, как они неуклюже, валко топтались в тесноте. В пыльной толчее отплясывали и женщины из бригады Кати, Макарычев видел и красный джемпер Деминой — грузность для Дуси выходила не помехой: отплясывала лихо, отчаянно; видел и шуструю, языкастую Марию Востроносову, уже подцепившую кого-то из бригады Подрезова.

Увлеченный всецело тем, что делалось на пятачке, Макарычев на некоторое время забыл о Кате — ее не было среди танцующих, — отключенность его оказалась полной, и в какой-то миг в эту отключенность вторглось что-то неприятное и резкое: он поначалу лишь внутренне насторожился, подсознательно догадываясь, что произошло что-то за столом, а не среди танцующих, и обернулся туда, где сидела Катя. И увидел: Еськин грубо, за руку тянул ее из-за стола, та что-то говорила, отстраняясь, лицо ее исказилось в напряжении, в острой гримасе.

— Ну чё, чё упираешься? — услышал Макарычев будто бы даже добродушный, дребезжавый голос Еськина. — Подгорну… сплясать… Чё недотрогой-от? Костя твой, поди, там не теряца — кралю фронтовую завел! Знаем Костю!

В следующий момент Макарычев увидел: Катя приподнялась у стола, свободной правой рукой турнула в грудь Еськина, тот, верно не ожидая подобного оборота, скользнул вниз и опрокинулся на пол, задев кого-то из танцующих. Катя же уткнулась головой среди тарелок, зарыдала — вздрагивали под темно-бордовым жакетом плечи. Поднимаясь и еще не зная, как поступит, Макарычев увидел, как через пятачок, лавируя между танцующими, к столу быстро продвигалась Мария Востроносова; сюда же озабоченно и торопливо вдоль стола подступал бригадир Подрезов. Подскочив к Еськину, поднимавшемуся с пола неохотно, точно у него отняло силы, Мария вдруг молниеносно и звонко отшлепала его по щекам, наэлектризованно, запально повторяя:

— Вот тебе! Вот тебе! Дурак косорылый! Вонючка! За бабьи юбки в тылу прячешься да человека еще зазря поганишь, которого нету! Нету!

Теперь — вся ершистая, колючая, злая — она норовила еще достать Еськина по лицу, хотя тот, скрючившись, хрипло отругиваясь, закрыл лицо руками. Танцы приглохли, Марию Востроносову бабы оттащили, подошедший бригадир Подрезов легко вздернул Еськина за ворот спецовки, тот в мгновенье оказался на ногах. Подошедшему уже с опозданием Андрею Макарычеву бригадир сказал, хмурясь, испытывая неловкость:

— Вот дурь непутевая… Поделом досталось! Промоем еще в бригаде мозги, Андрей Федорович. И себе в вину ставлю.

Гармонист оборвал игру, вокруг столпились принаряженные женщины, еще разгоряченные от танца, но и озабоченные, старались понять, что произошло. Часть женщин окружила Катю, она несколько успокоилась, рыданья уже не слышались; Мария Востроносова, видно, еще не остыла, теперь была возле Кати, и нет-нет, а вспыхивал на взлете, вполсилы, ее металлический голос: «Кобель… Вонючий дурак!» Андрей Макарычев, чтоб разрядить атмосферу, глядя на крупного и искренне смущенного Подрезова, сказал негромко:

— Если в гости, Алексей, не приглашают, так непрошеным не являются… Знаете же!

— Промашка вышла, извините, Андрей Федорович, — густо и неловко выдавил бригадир.

— Я что, вот они извинят ли? — кивнул Макарычев на женщин.

— Извините, товарищи женщины, — обернулся Подрезов к столпившимся, недовольно гудевшим горнячкам, и его слова точно явились сигналом — посыпались выкрики:

— Чё извиняться? Разбитый горшок не склеишь.

— Мужики называются!

— Обедню испортили.

— Таких-от мужиков в будний дён по три на рупь…

— Катились бы!..

— Разгон взяли бы с Иванова белка!

— Тыловые гвардейцы по бабьим юбкам!

Выкрики, незлобивые, но ядовитые, гомон и галдеж не утихали, и горняки из подрезовской бригады, известной на руднике и на всем комбинате, трудом и славой не обиженные, умевшие и постоять за себя, тут, точно бы подхлестываемые репликами, сгрудились позади своего бригадира, виновато и затравленно молчали. Еськин, шмыгнув в середину товарищей, тоже затих, в брезентовую рукавицу пошвыркивал мягким носом, по которому, должно, крепко зацепила Мария Востроносова, как ни защищался незадачливый танцор.

Налитый мрачностью, насупленный, стиснув обветренные губы, хлопнув увесистой рукой по рыжей шапке так, что она от удара села до пшенично-русых бровей, Подрезов оглянулся назад, к столпившейся бригаде, глухо проронил:

— Айда все отсюдова! — и развернулся круто, пошел, давя резиновыми сапогами скрипевший под его кряжистой фигурой пол.

Бригада потянулась за ним: еще не остудившийся, но заметно сдержанный шумок сопровождал горняков, пока те не выдавились в дверь столовой.

2

Вечер подходил к концу: женщины уже расходились, места освобождались, столы больше оголились еще и потому, что горнячки сбились теперь у дальнего конца, пели с грустной и задумчивой неторопливостью — затевалась одна песня, обрывалась, заводили следующую. Пели негромко, с чувством. А на пятачке, там, где час назад произошел конфликт, несколько женских пар танцевали — уже автоматически, заведенно — танго «Брызги шампанского»; гармонист пиликал лениво, устало и бесконечно долго.

Андрей Макарычев тоже подумывал отправиться домой, в свою холостяцкую квартиру: с утра рабочий день, предстояло успеть многое — провести семинар с агитаторами, набросать статью в газету «Свинцовогорский рабочий» о починах на комбинате в честь сталинградской победы, подготовить собрание руководителей предприятий и стахановцев комбината, — на нем будут вручены удостоверения знатным рабочим-стахановцам «За выдающиеся успехи на трудовом фронте». Книжки уже лежали в сейфе Макарычева, корочки из зеленого кашемира, золотая по бокам рамочка, вкось слева направо, тоже золотом, оттиснуто: «Стахановец военного времени». Их получат восемь лучших, передовых рабочих, получит и Федор Пантелеевич, и отец Кати, знатный бурщик Косачев.

Да, он подумывал, что и ему пора отправляться восвояси, но что-то удерживало, заставляло еще оставаться; раза два он танцевал — горнячки вытягивали из-за стола силком, пел песни, старался после того конфликта изменить атмосферу, вернуть ее к прежней веселости, бесшабашности, — удавалось слабо: хотя внешне конфликт вроде и был забыт, женщины по-прежнему пели, танцевали, однако веселье необратимо шло на убыль.

В конце концов Макарычев, сказав себе, что — все, должен встать, уйти, тем более что и возле головного стола, в кругу нескольких оставшихся мужчин — завгора рудника Ванеева, пожилого, малоразговорчивого, Пяткова — начальника участка, тоже молчаливого, усталого, клевавшего носом, и еще двух-трех инженеров и техников — беседа тоже не клеилась, угасала. Переговорили о рудничных новостях, о деле — на седьмом горизонте опять вода пошла, откачивать сложно, на восьмом оползень случился, благо никто не пострадал, завал расчищают. Перемололи и фронтовые новости: от Сталинграда турнули фашиста далеконько, аж в Донбассе очутился, Курск и Белгород наши вызволили, тех пришлых вояк назад, по Кавказу гонит Красная Армия, второй раз освободила Ростов да там, южнее того Ладожского озера, рассекла наконец петлю-блокаду Ленинграда… Уже слабо вникая в смысл разговоров, журчавших с перерывом, утратив к ним интерес, давно смотрел Андрей на женщин — песня там тоже затевалась вяло, грустная и тягучая; он видел только спину Кати, тоскливо подумал под песню: «Надо бы поговорить с ней, сказать, как все тогда получилось, как Агния вручила извещение…» И мысль перебилась другой: «Что же теперь?.. Что же? После того как с Костей…» И уже осознанно, в полной и холодной просветленности подумал, что теперь все хуже, сложней: «Пал смертью» — это трагедия, постоянный укор… И для нее, и для тебя.