Изменить стиль страницы

Раздражающее, царапающее, словно ее обсыпали колкими остюками, долетело:

— Я с радостью… Вот с радостью хочу сказать, мне это важно… Очень важно! В этом серьезность моих намерений… Хочу оставить денежный аттестат… На вас и на дочь.

— Подите вон! Подите! — не поворачиваясь, с пронзительной болью вырвалось у нее, и в этот момент до слуха ее долетело осторожное позвякивание от двери, — должно быть, снаружи в замок вставляли ключ. Холодившее спину мерзкое и гадливое ощущение вдруг отступило, — морозом свело, сдавило позвоночник, и в забившие пробками уши вместе с легким скрипом двери влетел содрогнувший ее голос:

— Та-ак!.. Хозяина нет, а у него гости?..

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Пожалуй, в долгой, как ему казалось, жизни у Куропавина ничего подобного не было, не случалось, и если бы он верил в рок, он бы смиренно и безропотно воспринял все как есть, отнеся ту катастрофу (иначе он не квалифицировал для себя происшедшее с Павлом, сердечный удар, сваливший Галину Сергеевну) к разряду жестокой кары за неведомые грехи. Он сознавал, что в происшедшем с ним обнаружилось всего-навсего подтверждение той извечной людской мудрости: пришла беда — отворяй ворота, в одиночку она не ходит. И, однако, каждую минуту неотступно живя теперь этим, — как ни старался отвлечься, вырваться из пут тягостных, снедавших его энергию дум, с чувствами, воспаленными, взлетавшими как бы в цепной реакции до сжигающей мысли — все! — он, как истинный практик-материалист, искал разумный и единственно верный выход из сложившегося.

Пожалуй же, и впервые в какой-то миг особого душевного упадка секундной надломленностью встал перед ним в своей чудовищной оголенности тот вопрос: «А как это люди, случается, пресекают жизнь, обрывают ее? Только ли слабые духом и волей, как ты раньше представлял?..» И он неожиданно задохнулся, будто закупорило кляпом горло, и, еще не сознавая, что в нем в этот момент все вздыбилось в протесте, в неприятии, ощутил росную испарину и подсознательно вздернулся: прямо уперся взглядом в устало-мягкие, почудилось, жалостливо глядевшие, глубокие, сливово-темные глаза Кунанбаева. Они переговорили за эти дни пути в Москву о многом, хотя теснота в купе, в коридоре вагона не позволяла им быть предельно свободными, однако они и не нуждались в пространных словах — за годы работы научились понимать друг друга с полуслова, по интонации, и конечно же Кунанбаев не только мог предположить, вокруг чего нередко, точно вокруг оси, завихрялись теперь помыслы «первого», но в этот миг Куропавину показалось: директор комбината услышал тот его немой и нежданный, обращенный к себе вопрос, — именно мысль об этом ошеломила Куропавина. Хотя и был день и в переполненном по военному времени купе часть людей спала, Куропавин наткнулся на открытые глаза Кунанбаева и растерялся, отведя взгляд, шаря по карманам пальто, пролепетал единственно пришедшее на язык:

— Выйду покурю…

Ехали трудно: поезд задерживался, пропускали встречные санитарные поезда, пропыленные, с красными крестами, тянулись, казалось, бесконечные товарняки, то с заколоченным досками, то с открытым оборудованием; на запад же проскальзывали — с углем, лесом; шли цистерны, должно, в узкие прогалы между всем этим калейдоскопом и пропускали их поезд. Лишь Белогостеву с фельдъегерем, у кого на боку, в засаленной кобуре, наган, а в тяжелой брезентовой сумке документы по «Большому Алтаю», выделили возле тамбура купе с двумя полками, — туда Куропавин с Кунанбаевым и наведывались, пили чай, перекусывали, Белогостев был сдержан, верно, сознательно и настойчиво не касался их поездки, предстоявших дел в Москве, даже в такие моменты, когда оставались втроем, «без свидетеля» — фельдъегеря, молчаливого, боксерского склада человека. Однако Куропавину, случалось, открывались и критические, выдававшие истинное душевное состояние секретаря обкома знаки: то за чаепитием среди односложного, ничего не значащего разговора Белогостев вдруг напружинивался, резко вскидывал плотное тело, — рыпал командирский ремень, красно вспухал затылок; то внезапно замыкался, костенел, до пугающего бесчувствия уходил в какие-то свои думы, — беззвучно барабанил бело-мягкими пальцами по узкому, шелушившемуся краской столику купе. Да, у Куропавина, когда сам чуток оттаивал, когда отпускал, не жег, плавя и разъедая сознание, вопрос — что, что делать? — жалость к Белогостеву касалась сердца: «Ты-то сам шел на это по убеждению, что так и только так надо решать и делать, а его-то попросту подставил, он противник всяких чудачеств, ему надо, чтоб было тихо, спокойно, он — «герой» такой обстановки! Надавить, нажать, учинить разгон, но чтоб в существующих пределах, в привычных рамках… Вот и нелегко ему, проигрывает мысленно расклады, возможные варианты — не оплошать, — понимаю тебя, Александр Ионович, стараешься взвесить все, предусмотреть! И все же, все же, — как ты поведешь себя?!»

Лазейка в психологическом настрое Куропавина, когда ему удавалось отвлечься от собственных невзгод, оказывалась зачастую узкой, крохотной: комкал, отсекал размышления о Белогостеве, как вновь взлетали, свивались в болевой жгут мысли о своем злосчастье — о Павле, Галине Сергеевне, — н-да, выходит, судьба пригнула тебя, будто слегу к колену, и ломит, и гнет, и хребет уже трещит…

И сквозь растерзанность, душевную неустойчивость приходило — надо принять для себя решение. Надо! Другого нет выхода. Имеешь ли ты право быть в сложившейся ситуации партийным руководителем, бойцом?! Но есть ведь другие достойные человека устремления, иные возможности служить Родине, особенно сейчас, в столь опасное и критическое для нее время! В самом деле, в самом деле…

И ему стало тепло, будто там, под пальто, по коже вдруг провели чем-то мягким, необычно приятным, самую малость возбудившим его, — возникло первое, пока еще неотчетливое, не проклюнувшееся предощущение: именно тут могла вызреть, определиться линия поведения — как и что он, Куропавин, должен будет предпринять, решить для себя. И, радуясь этому еще неопределенному, за которым, однако, он уже уловил как бы смутный зов, — он отзовется, прозвучит отчетливо, и придет, вызреет решение, — Куропавин, сделав две долгих, жадных затяжки, протолкался по проходу, ушел в тамбур: охладиться, отойти от взбаламученности, а уж после явиться в купе — Кунанбаев и без того, верно, догадывается, что с ним происходит, но молчит, деликатничает.

Было рано, лишь еле угадывавшаяся просинь бледно и невзрачно проступала сквозь стылое, морозно изукрашенное стекло купе, когда Куропавин очнулся и, еще не сознавая, что его разбудило, стараясь быть нешумным, ладонью провел по глазам, стирая остатки сна, натянув пальто, которым укрывался, нащупав шапку, вышел в коридор. Поезд стоял, и, должно быть, давно — Куропавин это отметил по тому, что проводницы на месте не было, дверь вагона приоткрыта. Что-то необъяснимое влекло Куропавина из вагона. Возможно, неясный шум, приглушенные переклики, вроде бы команды, проникая снаружи, мешались, сливались в тревожный гул, и Куропавин дернул на себя вагонную дверь, и в сухом морозе, обжегшем нос, щеки, скользнул по ступеням на перрон. Прямо на путях — товарняк с заснеженным оборудованием на платформах; конца его ни влево, ни вправо в чуть рдевшем рассвете не было видно; звуки же, говор людей, команды доносились от эшелона, стоявшего по ту сторону товарняка. Безотчетное желание потянуло Куропавина туда, к воинскому эшелону; оглядываясь, соображая, нет ли поблизости тамбура, услышал, как перекатом, откуда-то спереди эшелона пробежала разноголосисто команда: «По вагонам! По вагонам!» — и Куропавин, подстегнутый ею, метнулся под платформу, пригибаясь, проскочил сразу и под следующий состав и очутился у теплушек, забитых бойцами, увидел и платформы с пушками, тракторами, а под брезентовыми, заметенными снегом чехлами, — танки. У Куропавина не только возникло волнение при виде эшелона в этот ранний утренний час, хотя за дорогу к Москве встречал их не раз, но и ощущение, будто должно, обязательно произойдет что-то значимое, существенное, и он пошел по истоптанному снегу вдоль эшелона, вглядываясь в утренней синеве в лица бойцов, сосредоточенные и деловитые; все на них было новенькое, вроде бы даже не обношенное, не облегшееся по фигуре: полушубки, шинели, шапки-ушанки, брезентовые ремни, ботинки с обмотками. Состав тронулся, и запоздавшие бойцы на ходу вскакивали в проемы полуоткрытых теплушек; над крышами из коротких жестяных труб хило курился белый дымок. На Куропавина, штатского человека, бездумно шагавшего сбоку вдоль медленно, с какой-то неохотой начинавшего свой разбег эшелона, не обращали внимания, и он уже вскользь подумал, что предчувствие его оказалось ложным, что просто эшелон, в котором ехали свежие подразделения на фронт, возбудил его и что вот сейчас ускорявший разгон состав проскочит мимо станции, врежется в синеву зимнего утра, растворится, исчезнет, и он, Куропавин, остудится от возбуждения, вернется в вагон. Проскользнули теплушки, с крыш ветрено по лицу осеяло колючей снежной осыпью, таявшей на щеках, проплыли платформы с орудиями и танками, над ними уже вихрилась, закручиваясь белыми космами, заметь, сбиваясь вниз, под колеса, овевала холодно-струйчато Куропавина. Пошли вновь теплушки, и он, начавший было утрачивать интерес, скорее уже по инерции, увидел в проеме одной из них высокого, в форме, военного, опиравшегося на перекладину, — что-то всклубилось из глубины: Епифанов!.. Он! Горячий ком подкатил и запер грудь; неужели судьба сталкивает их второй раз, сталкивает в довольно трудные моменты? Что это такое? Что?!