На этот раз Квигли прервала Джойс, заведующая архивом редакции «Дейли уоркер»:
— Нет, это невозможно! По-моему, Биль просто-напросто самодовольный педант, совершенно лишенный чувства юмора.
— Не переходи на личности, Джойс, — остановил ее Дейв Беннетт, улыбаясь. (Он подозревал, что девушка неравнодушна к Бену).
— Хорошо, хорошо! — ответила Джойс. — Бен — боец. Он сражался в Испании, был на фронте во время второй мировой войны и знает, как вести себя. Возможно, он допустил одну — две ошибки. Но кто может упрекать его за это? Мы должны помнить, что он дрался, не отступая, и не давал комиссии спуску. Что из того, что он вспылил? Я не осуждаю его. Слушала я, слушала, что тут говорят, и чуть не лопнула от злости. Вот и все, — закончила она с таким видом, словно привела какой-то неотразимый довод.
— Биль, ты кончил говорить?
— Да, — отозвался Квигли. — Но хочу добавить: я убежден, что, если кого-нибудь из нас, как в данном случае Бена, выставляют к позорному столбу, мы должны в первую очередь заботиться о чести и достоинстве нашей партии.
— А теперь разрешите и мне сказать несколько слов, — поднялся Дейв. — Я освещал в газете заседания комиссии. Конечно, проще всего критиковать Бена за допущенные ошибки, за то, что он позволил спровоцировать себя. Но инквизиторские приемы комиссии — это нечто новое в нашей стране. Вас сажают на скамью подсудимых и лишают защиты, вас пытаются загнать в тупик неожиданными, каверзными вопросами. И при этом не дают времени обдумать свои ответы, так что вы должны ориентироваться мгновенно. Но все же Биль высказал одну мысль, к которой Бен должен отнестись со всей серьезностью. Я имею в виду его замечание о впечатлении, которое мы производим на людей, не разделяющих наши взгляды. Хотелось бы послушать самого Блау.
— Черт возьми! — начал Бен. — Конечно, я считаю критику правильной. Сэм предупреждал, что расследование затеяно с целью спровоцировать меня, и я, так сказать, пошел навстречу этому желанию комиссии. Однако я не поручусь, что не повторю ошибки, случись все снова. Табачник предварительно рассказал мне о моих конституционных правах и посоветовал сослаться на первую поправку к конституции. Признаюсь, этого я не сделал. Пусть меня называют левым сектантом, романтиком и самодовольным глупцом, но я со всей откровенностью скажу, что все еще не уверен, целесообразно ли ссылаться на конституцию в подобной ситуации. Может, потому, что я как журналист слишком чувствителен к общественному мнению.
Если речь идет о впечатлении, которое мы производим на людей, не разделяющих наши взгляды, но в то же время не враждебно настроенных, то я по-прежнему считаю, что наилучшее впечатление мы произведем на них, если прямо, честно изложим свои политические взгляды. Тогда никто не сможет обвинить нас (даже со злым умыслом) в неискренности или…
— Послушай-ка, — начал было Квигли, но Бен не дал ему говорить.
— Извини, что я тогда прервал тебя. Но, пожалуйста, разреши мне закончить.
— Мне показалось, ты уже кончил.
— Нет еще. Я думаю вслух. Так вот. Мне известны аргументы, которые я мог бы представить комиссии. Сэм Табачник говорил мне о них, да и сам я после заседания заглядывал в конституцию и в книги по истории. Я хотел убедиться, что правильно понял Сэма. И он оказался прав.
Я согласен, мы действительно должны знать, как бороться в тех или иных обстоятельствах. Война в Испании и Германии — один вид борьбы против фашизма; борьба против комиссии по расследованию антиамериканской деятельности — это борьба совершенно иного рода, для нее требуется другое оружие, другая стратегия и тактика.
— Значит, у нас расхождений нет, — улыбнулся Дейв Беннетт.
— Да расхождений-то нет, — ответил Бен, — но я хотел бы после девяти лет пребывания в партии оставить за собой право ошибиться и вспылить, когда эти мерзавцы пытаются истязать меня. Ссылка на первую поправку в конституции не всегда достигает цели, не так ли? Да и все равно меня, по-видимому, вскоре обвинят в оскорблении конгресса.
— А если бы ты не сослался на эту поправку, — сказал Беннетт, — тебя бы привлекли к ответственности за лжесвидетельство. Ты уже девять лет в партии, Бен. Пора уже перестать верить в то, что противник уважает «правду, только правду и ничего, кроме правды»[106]. Это не так. Противник использует эти слова только для того, чтобы завлечь тебя в ловушку. И ты ошибаешься, если думаешь, что тебе не удалось доказать свою правоту. Что бы ты ни сказал, тебе все равно не убедить противника: он просто не хочет признавать никаких доводов. Но, слушая твои показания, каждый порядочный американец поймет, что ты — принципиальный человек и пытаешься доказать свою правоту, отбивая нападки совершенно беспринципных людей.
— Хорошо. Спасибо, — поблагодарил Блау.
— Но это не снимает с тебя ответственности, — ухмыльнулся Беннетт. — Вот почему я советую тебе не добиваться права на ошибки. Может кончиться тем, что ты возведешь это право в принцип.
Сейчас Бен думал: «Я чувствовал себя гораздо лучше, когда говорил с ветеранами войны. Они тоже предъявили мне кое-какой счет, как члену своей организации. Но с ними мне было легче, потому что они дрались с врагом и сейчас не устояли бы перед искушением снова схватиться с ним, используя в этой неравной борьбе единственное оружие, которое у нас есть в настоящее время, — разум и слово».
Он задумчиво смотрел на диван и размышлял: «Но сейчас нельзя думать о таких вещах… Ты хочешь думать о… нет, ты предпочитаешь позвонить Сью Менкен. Ты не встречался с ней уже два месяца и не против, чтобы она пришла к тебе. Зачем? Что это — физическое влечение или что-нибудь более важное? Кто знает! Отношения с Сью совсем не то, что отношения с Эллен Гросс.
Ты думал, что любишь Эллен и не любишь Сью. Больше того, ты „знал“, что не любишь ее. А теперь ты думаешь, что любишь Сью (может быть, потому, что она ушла от тебя?) и никогда не любил Эллен!»
«Почему бы не позвонить ей? — подумал он. — Что ты теряешь? Завтра праздник, день рождения Линкольна. Хорошо бы встретиться с ней. Нет, — сказал он себе, — ты не станешь звать ее, пока не решишь, что тебе нужно. Ты не будешь играть чувствами других людей, не станешь злоупотреблять доверчивостью женщины».
Неожиданно он подумал: «Почему бы не позвонить самому Лэнгу и не спросить его прямо: „Ты уже наговорил обо мне членам комиссии или только еще собираешься?“ Нет, скорее всего уже наговорил. Что же он мог сказать?»
С тех пор как Бен получил повестку об обязательной явке в комиссию, он регулярно слушал выступления Лэнга по радио и уловил в них нечто новое. Вот, например, последняя воскресная передача со всей ее болтовней о Винсенте Шиэне, сидящем у ног Ганди, потому что ему, видите ли, больше некуда было идти и не к кому обратиться. Это же ясно говорит о том, что Лэнг сам мечется из стороны в сторону в поисках выхода.
И все же Бен не мог поверить, что Лэнг пойдет по пути предательства. Но не верить в это — не значит ли принимать желаемое за действительное, проявлять тот самый сентиментализм, который высмеивала Сью? Ты ничего не должен человеку, если он помог тебе издать книгу и дал взаймы сто долларов. Ты же вернул ему долг. Ты ведь не раскаиваешься, что раскритиковал вместе с другими ветеранами эту паршивую пораженческую пьесу «Лучше умереть»? Кое-кому, быть может, действительно лучше было умереть, чем писать такую мерзость.
Да, ветераны посмотрели пьесу Лэнга и подвергли ее резкой критике. Почему? Да потому, что она не предъявляла к зрителям никаких требований. Потому, что автор, по существу, глумился над самыми печальными страницами героической борьбы за свободу. Потому, что пьеса успокаивала нечистую совесть тех, кто не помог Испании. Потому, что в ней фигурировала соблазнительная бабенка, по которой герой сходил с ума. Она погибла во время воздушного налета на Мадрид, в тот вечер, когда он собирался овладеть ею. («Я не был с ней близок… Ей-богу! Никогда!») Битва за свободу кончилась поражением только потому, что парень не переспал с девушкой. Вот к чему сводилась идея произведения Лэнга.
106
Слова клятвы, произносимой в американском суде. — Прим. ред.