— Дружище! — совсем другим голосом обратился он ко мне. — Не упрямься, и мы… — он запнулся, — и мы не хуже вас, но приказ есть приказ… Ты сможешь их теперь остановить? — он головой кивнул в сторону немцев. — Они и слева прорвали, взгляни… Через час будет уже поздно! Окружат нас, потом тебе же придется отвечать…
Он был, разумеется, прав, но что мне делать?! Как мне снять батарею без приказа? Я велел телефонисту связать меня со штабом.
— Отставить! Немедленно снимай батарею! Раз мы отступаем, то кого же вам ждать?
— Но у нас и транспорта нет, — признался я.
— Тогда взорвите орудия или снимите затворы, другого выхода нет. Выведите людей, иначе все пропадете.
Подполковник повернулся и, не прощаясь, пошел дальше.
Я стоял в нерешительности, не зная, что предпринять. Связь была прервана, с кем посоветоваться, что делать…
Минуты неумолимо бежали.
А батарея продолжала стрелять по врагу. Снегирев руководил умело, изредка он оглядывался и смотрел на меня, как бы спрашивая совета. Тогда, подбадривая его, я молча кивал головой.
В этот момент, не знаю откуда и как, перед нами появился старший сержант Бабашкин, весь взмокший, измотанный, видимо, нелегко ему пришлось, пока он добирался до нас.
Он передал Снегиреву письменный приказ подполковника перебазировать батареи на запасные позиции. «Немедленно снимайте батарею и занимайте позицию южнее высоты 217», — гласил приказ.
Снегирев взглянул на меня.
— Что ж, надо действовать, и немедленно! — сказал я.
И вот началось для нашей батареи то горестное и унизительное, что запоминается солдату на всю жизнь.
Началось отступление…
Сколько боли, сколько оскорбительного в этом одном слове!
Время снова закусило удила, минуты понеслись стремглав.
Все спешили. Даже те, кто до сих пор был спокоен и спокойствием своим подбадривал других.
Мы поснимали у орудий оптические приборы, затворы, прицелы разбили молотком, облили бензином резиновые колеса лафетов и подожгли их. Все, что под силу унести, взвалили на спины и чуть ли не бегом пустились к запасным позициям.
Удивительно, что по пути нам никто не встретился.
Почти в полном молчании наша группа двигалась к северу.
Выйдя на пыльную, потрескавшуюся от засухи, истоптанную солдатскими сапогами дорогу, мы увидели мчавшуюся на большой скорости нам навстречу машину. Едва она поравнялась с нами, из нее выпрыгнул лейтенант и взволнованно обратился ко мне:
— Немцы перерезали путь, остался единственный, через вон то село, немедленно поворачивайте людей, могут отрезать и этот путь…
Стрельба доносилась отовсюду. Мы уже не знали, где фронт, где тыл. Над нами проносились истребители, кружа, снижались и летели совсем низко над землей.
Идти становилось все труднее. Люди заметно устали.
Наконец мы подошли к цепи холмов, где находились наши запасные позиции.
Снаряды проносились над нами и разрывались где-то далеко. Добредя по тропинке до гребня холма, мы увидели группу офицеров. Один из них, видимо старший, сосредоточенно рассматривал полевую карту, расстеленную на бруствере окопа.
Скорее всего, это был штаб одного из соединений. Один из офицеров что-то спросил у проходивших мимо солдат. Те, не останавливаясь, кивнули в мою сторону. Когда я приблизился к офицерам, меня подвели к подполковнику.
— Какая часть? — нетерпеливо спросил он.
Я ответил, не называя себя.
— Где вы стояли, покажи на карте, да постарайся поточнее.
Я показал.
Он подробно расспросил меня обо всем, поинтересовался, вывели ли мы из строя оставленные орудия, сколько у нас винтовок. Потом он поручил нас одному из своих подчиненных, велел выделить нам позицию и использовать нашу батарею в обороне.
Каждый боевой рубеж, каждая огневая точка, которые приходится оборонять ценой жизни, становятся как бы кусочком отчего двора, где ты когда-то учился ходить.
Когда мы начали отступать, всеми владело чувство безысходности, точно мы оказались совсем одни на свете, забытые всеми и оторванные от родных мест. Но стоило старшему лейтенанту показать наши новые позиции, как лица солдат посветлели, глаза загорелись надеждой, мы преобразились, словно обрели новые силы.
Какова была наша новая позиция? Выжженный холм с разбросанными по нему глыбами камней, поросшими мохом, не очень-то удобные, отрытые еще раньше женщинами и детьми окопы. Перед окопами простиралась голая низина, а над нами — белые хлопья облаков на белесом небе, темнеющем с приближением сумерок.
И все…
Но мы чувствовали себя как дома, и, несмотря на усталость, каждый занял отведенное ему место, солдаты принялись устраиваться, да так основательно, словно собирались здесь зимовать.
Когда же нам раздали сухой паек (старшина проявил свои способности), мы почувствовали себя наверху блаженства. Все, что мы пережили, казалось дурным сном. Сознание отказалось на время от всего пережитого, от того, что немцы прорвали нашу оборону, наше расположение, загнали на эту незнакомую безымянную высоту, что наутро нас снова ожидал бой…
Вечер подкрался незаметно. Смеркалось, но небо алело с четырех сторон. Залпы орудий освещали все окрест, ракеты полосовали небо. Ни на минуту не смолкал чудовищный грохот. Время от времени от взрывов бомб, сброшенных самолетами, содрогалась и стонала земля.
Наши маленькие самолетики «По-2», прозванные «кукурузниками», беспрерывно бороздили небо, тарахтя, как мотоциклы.
Я взял у взводного фонарь, примостился в углу окопа, с головой укрылся шинелью и стал писать. Я намеревался как можно точнее и подробнее доложить Евжирюхину обстановку, но мне трудно было сосредоточиться, столько вопросов требовали немедленного разрешения. Я не понимал своих задач, прав и обязанностей! Кто я, почему я тут? Мало радости чувствовать себя дублером командира даже не полка, а всего лишь одной батареи.
Если я начальник штаба, то должен находиться при штабе. Что же получается? Я называюсь начальником штаба артиллерии армии, а сам, как нянька, тащусь за батареей с четырьмя орудиями. Не должен был я брать на себя эту миссию, сожалел я. Евжирюхин не имел никакого права насильно спровадить меня из штаба! Ничего не скажешь, милое дело: мои заместители при штабе, а я здесь маюсь без определенного занятия.
Признаться, сейчас мне трудно было оставить батарею, я не имел на это морального права! Я знал также, что никто не погладит нас по головке за оставленные орудия. Так или иначе, но с меня и Снегирева, несомненно, спросят. Но что было делать? Губить людей? Разве мы виноваты в том, что вражеская авиация уничтожила весь наш транспорт, все орудийные тягачи? Не могли мы вручную тащить за собой орудия.
Поневоле я все время оправдывался перед собой, так рьяно спорил с невидимым судьей, словно кто-то обвинял меня в гибели батареи. Что же это? Что меня мучает? Совесть, сожаление?
Про полк я по-прежнему ничего не знал, не знал даже, успел ли Яхонтов вывести остальные батареи.
А куда девался полковник Чуднов? Будь он рядом, помог бы советом, при случае защитил бы (я почему-то верил в это!). А теперь, кто знает, может, Евжирюхин или еще кто-нибудь посчитают, что мы действовали неверно!
Я написал Евжирюхину обо всем подробно, не упустил и того, что, по-моему, могло мне пригодиться когда-нибудь, если понадобится оправдываться…
Да, нередко, чувствуя ответственность, человек становится осторожным и предусмотрительным.
Под конец я заключил, что в такой ситуации нам здесь нечего делать и завтра мы возвращаемся в штаб.
Было уже близко к полуночи, когда к нам пришел низкорослый подполковник, заместитель командира дивизии. Порасспросив нас обо всем подробно, записал что-то, дал указания и перешел к нашим соседям.
Ночь я провел беспокойно. Клонило ко сну, но стоило мне положить голову, как сна ни в одном глазу. Я вскакивал, выглядывал из окопа, прислушивался к тишине, обходил посты.
На рассвете всех разбудил ужасный грохот.