И на этот раз чудом каким-то машина уцелела! А пилот, верно, решил, что с нами покончено, и убрался. Когда гул «мессершмитта» стих, мы вылезли из траншеи, отряхнулись от снега и поспешили на колеса; в сумерки, как я уже сказал, мы были в Кобоне.
О «Дороге жизни», которая связывала изнемогающий в тисках блокады Ленинград с внешним миром, я был достаточно наслышан.
Она шла по льду Ладожского озера, «Дорога жизни»…
Лед, сковывающий зимой поверхность Ладоги, был настолько толстым, что по нему без опаски ходили тяжелые грузовики. Но от одной маленькой бомбы лед трескался, словно стекло, и транспорт мгновенно проваливался под лед. Кто знает, сколько таких машин проглотила студеная вода Ладожского озера!
Как только ледяной покров на каком-нибудь участке немцы выводили из строя, дорожная служба срочно переносила трассу на несколько километров в сторону, и движение налаживалось снова. Таким образом, трасса часто перемещалась то в одном, то в другом направлении, поэтому ее называли еще и «бродящей дорогой».
Я еще не бывал в этих местах и теперь с каким-то тайным волнением ожидал нашей встречи.
Приближение к Ладоге стало заметно лишь благодаря тому, что окрестность, бугристая и ухабистая, стала гладкой, ровной, перед нами теперь простиралось белое поле. Это и было замерзшее озеро.
В начале трассы стояли две избушки. Пестрый шлагбаум закрывал путь. Дежурный сержант проверил наши документы, потребовал у шофера путевой лист и — пожелал нам счастливого пути.
Мне повезло: к этому времени как раз пришел мой черед сидеть в шоферской кабине. Передо мной расстилалось бесконечно белое поле, не верилось, что мы едем по водной поверхности, что от холодной стихии нас отделяет всего-то полметра ненадежного льда…
Вдоль дороги с обеих сторон тянулась непрерывная цепь высоких сугробов — их, вероятно, понаделали машины, расчищающие дорогу. Грязный, слежавшийся снег превратился в невысокую гряду горок. Через каждые пятьдесят метров в эти горки были воткнуты еловые ветки, чтобы шоферы не сбивались с пути.
Наша машина с мерным гулом рассекала холодный воздух и с каждой минутой приближалась к Ленинграду. Раза два нас останавливал патруль, но ненадолго.
Вечерело, когда мы одолели ледовую трассу и, миновав такой же пестрый шлагбаум, как и вначале, въехали на землю. Еще немного, и перед нами в туманной дали возникли очертания величественного города. Мне, долгое время пробывшему на фронте, его здания показались еще огромнее, чем были в действительности.
Так вот он, Ленинград!..
Измученный голодом, израненный, изувеченный вражескими снарядами и бомбами, но все-таки непокорившийся и гордый Ленинград!
При виде его ни один человек не смог бы сдержать волнения, а тем более тот, чья боевая судьба оказалась с ним связанной. Я полюбил Ленинград еще тогда, когда на солнечном знойном Зеленом Мысе познакомился с его прекрасной дочерью.
И вот трудные дороги войны, неисповедимые, неожиданные, непредвиденные, привели меня наконец туда, куда все эти тяжелые годы я страстно стремился.
Когда наша машина покатила по городским улицам, уже смеркалось. Я с необычайным волнением рассматривал стройные дома легендарного города, закопченные, с выбитыми стеклами. В мрачном свете сгущавшихся сумерек они выглядели зловеще и удручающе. Эти изувеченные еще недавно величественные здания пробудили во мне чувство сиротства и горечи.
Нигде не видно ни огонька. Разглядеть что-либо трудно, я скорее угадывал, чем видел, выбитые стекла и покореженные ставни, обезлюдевшие квартиры с обвалившимися потолками, пепелища, руины… И снег вокруг, глубокий снег. Широкая улица занесена снегом. Повсюду снежные сугробы, и только узкий коридор рассекает бесконечные снежные завалы. Наша машина катит по этому коридору почти как по туннелю.
Кто-то из сидевших в кузове что есть мочи заколотил по стенке кабины. Шофер затормозил.
— Приехали! — крикнул начальник техснабжения капитан Кустов.
Он ввел нас в темный и мрачный, как пещера, подъезд. Долго поднимались мы по темной-претемной лестнице, шаря руками и грохоча сапогами, и шаги наши рождали глухое эхо в незримой пустоте.
Кое-как добрались мы до дверей. Кустов загремел ключами. Миновав узкую прихожую, мы очутились в комнате, в которой было так же холодно, как и на дворе.
Оказалось, Кустов был ленинградцем.
— Располагайтесь, — радушно пригласил он. — Но не дай бог вашему дому того, что выпало на долю этого… Ну-ка, Марат, — обратился он к одному из шоферов, — запали твой царский канделябр.
«Царским канделябром» оказался патрон малокалиберной пушки с веревочным фитилем и малой толикой керосина внутри. Марат зажег свою коптилку, и по стенам заплясали наши огромные тени. Комната была почти пуста. Посредине стоял маленький столик на одной, ножке, у стены — широкая железная кровать. Ни одного стула — видно, все сожгли.
— Жена со своим заводом в эвакуации. Детишек вывез в Рыбинск детский сад. А мои старички богу душу отдали… С голоду померли, — словно извиняясь, сообщил нам Кустов.
Командир транспортного взвода, немолодой уже младший лейтенант Горбунов, разложил на столике тонко нарезанный хлеб, ломтики корейки и несмело предложил перекусить. Мы с Кустовым добавили к общему столу свои пайки и, заморив червячка, подняли воротники своих полушубков, нахлобучили поглубже шапки, надели варежки и устроились на полу подальше от окна спать, причем мы старались улечься спиной друг к другу — так было теплее.
Утром я проснулся первым. Мои друзья еще спали. Я осмотрелся.
Отсыревшие неопределенного цвета обои отстали от стен и свисали лохмотьями. Некогда красный крашеный пол облез. Грязь и запустение прочно воцарились здесь. Железная кровать стояла голая, без постели, без матраса, жутковато чернели ее железные перекладины. В окнах сохранилось всего два стекла, заклеенных крест-накрест полосками. В остальных рамах стекла заменили кусками мешковины.
Когда я встал, руки и ноги, как чужие, мне почти не подчинялись. Все тело затекло, одеревенело.
Перекусив, мы с Кустовым отправились в город. Ему надлежало явиться в штаб фронта, находившегося в начале Невского проспекта, и получить там документы на выделенные нам машины. А меня ждала моя «одиссея».
Кустов знал, что я разыскиваю в Ленинграде кого-то из своих близких. Я спросил у него, как мне пройти по моему адресу, и он толково мне все объяснил.
— Советские улицы идут одна за другой. Но это близко: от Московского вокзала свернешь направо и пойдешь по Старо-Невскому…
У Московского вокзала мы расстались, условившись собраться к вечеру. Капитан надеялся, что за день он закончит все дела и наутро мы сможем двинуться обратно в часть.
Я пошел так, как мне объяснил Кустов, и довольно скоро очутился на Четвертой Советской улице.
Сердце мое билось учащенно, я испытывал невероятное волнение, и от всего вместе — от пронизывающего промозглого утреннего мороза, от нервного напряжения — меня трясло как в лихорадке.
За всю дорогу я встретил несколько прохожих, жалких, исхудавших, медленно бредущих с понуренной головой. Один из них волочил за собой санки, на которых лежал покойник. Из последних сил тащил человек эту ношу.
Я стоял в начале широкой улицы и сам не мог понять, почему я медлю, что меня, сковывая, останавливает. Наконец я решился.
Та сторона Четвертой Советской улицы, на которой, как я полагал, должен стоять дом Лиды, находилась у немцев на прицеле.
Чтобы население не забывало об этом, по стенам зданий, уцелевших от обстрелов и бомбежек, на выкрашенных белой известкой прямоугольниках черными буквами было написано: «Внимание! Эта сторона улицы опасна, вражеская артиллерия обстреливает ее особенно часто!»
Вдоль тротуаров пролегали две тропинки, протоптанные вкривь и вкось. Посреди же во всю длину улицы возвышалась непрерывная цепь высоченных сугробов. Они терялись где-то далеко впереди. Эти сугробы были настолько высоки, что люди по обеим сторонам улицы не видели друг друга.