Потеплело, хотя предутренний морозец все еще здорово прохватывал, а вечерами в теплушках нельзя было не топить печей.
Как только установилась теплая погода, девчата попросили меня переселить их на боевую платформу. «Нам трудно по тревоге с базы на платформу поспевать», — объяснили они.
Просьба была необычна: на боевой платформе у нас еще никто никогда не жил, поэтому я обратился, к командиру. Он не задумываясь дал согласие. Это меня удивило.
На железном полу платформы спать было невозможно, но девушки раздобыли где-то доски, нашлись среди ребят и охотники поплотничать, смастерили дощатый настил в одном углу, укрепили над ним брезентовый навес, получилось что-то вроде шатра. Там девушки на ночь стелили себе постель и таким образом ни на минуту не оставляли своего боевого поста.
Обе они, и Нелидова и Еремеева, были большие мастерицы песни петь. Пели они русские и украинские песни в два голоса.
Вскоре к их дуэту присоединились два бойца-украинца, обладатели красивых сочных басов. Составился чудесный квартет.
Лишь только утихали бои и наступало временное затишье, на боевой платформе, которую теперь иначе и не называли как «девичьей», устраивался настоящий концерт. И конечно, все свободные от боевого дежурства собирались сюда.
Наши ребята, плечистые, статные да ладные, возмужавшие в огне войны, глядели на «девичью» платформу такими глазами, будто сама дева Мария сошла туда с небес.
Между тем общая обстановка на фронте складывалась тяжелая.
Наша армия, ведшая наступление в районе Тосно — Любани, попала в окружение, и немецкие дивизии яростно атаковали ее поредевшие части.
Наш бронепоезд поддерживал обессилевшие в неравных боях соединения 2-й Ударной армии и облегчал их выход из окружения. Мы должны были обеспечить артиллерийскую оборону коридора, по которому части Ударной армии выбирались из окружения.
Узкий коридор этот пролегал по заболоченной местности, и немцы, занимавшие высоты по обе стороны коридора, простреливали его вдоль и поперек. Наша же артиллерия, занимавшая позиции на другом берегу Волхова, не могла подобраться ближе к вражеским огневым точкам, а стрельба с дальних дистанций не приносила желаемых результатов. Поэтому наши орудия не оказывали необходимой помощи ни тем частям, которые находились в окружении, ни тем, кто под защитой темноты выбирался по заболоченному коридору.
Одной из малочисленных артиллерийских частей, которая могла передвигаться по железнодорожному полотну, проложенному близ коридора по эту сторону Волхова и в нужный момент прикрывать огнем части армии, был наш бронепоезд.
Противник легко разгадал замысел командования, поэтому немецкая авиация и дальнобойная артиллерия не давали нам покоя. Дня не проходило, чтобы мы не потеряли несколько человек. Личный состав бронепоезда продолжал таять как свеча. В орудийных расчетах не хватало людей. Один боец выполнял обязанности двух, а то и трех номеров орудийного расчета.
Наконец наступили такие дни, когда мы не успевали ни поесть, ни побриться. Мы то отбивали налеты авиации, то ставили заградительную огневую завесу, то посылали снаряды в невидимые с бронепоезда наземные цели. Артиллерийский огонь корректировал командир среднекалиберного взвода бронепоезда.
На нашем наблюдательном пункте за рекой Волхов приходилось бывать и мне, и капитану Балашову. Постоянно там находились командир взвода, радист и два разведчика. Они сообщали нам координаты объектов, подлежащих обстрелу.
По нескольку раз в день выезжали мы на боевую позицию, чтобы обстреливать вражеские объекты. На каждую нашу атаку немцы отвечали контрударом то с воздуха, то артиллерийским огнем.
В течение нескольких недель мы постоянно находились в «готовности номер один», то есть в положении боевой тревоги, и ни на минуту не покидали боевых платформ, так как не знали, в какой момент потребуется помощь нашей пехоте. А помощь требовалась немедленная и безотказная. Каждая секунда была дорога. Если бы враг перешел рубежи, которые мы прикрывали артиллерийским огнем, стрелять уже не имело бы смысла. Малейшая задержка с нашей стороны могла стать роковой для наших стрелковых частей.
Открыть вовремя огонь — наипервейшая заповедь артиллериста, и самое, казалось бы, незначительное нарушение ее — уже провинность, уже преступление.
По этой-то причине мы круглые сутки проводили на платформах, либо ожидая сигнала открыть огонь, либо отражая натиск атакующих нас вражеских самолетов.
Тогда-то я и решил подыскать себе какую-нибудь книжку, чтобы в свободные минуты, которые хотя и редко, но все же выпадали, читать ее. У одного бойца нашлась основательно потрепанная с отодранной обложкой книга «Петр Первый» Алексея Толстого. Я попросил у него это тогда еще не оконченное произведение и начал заново перечитывать.
Чудесный роман настолько меня увлек, что я вдвойне радовался окончанию каждого боя в основном потому, что мог вернуться к чтению. Дочитав до конца, я начал сначала.
Книжка превратилась для меня в какой-то талисман. Мне почему-то верилось, что, пока я буду ее читать, смерть не коснется меня. И я снова и снова открывал первую страницу, так что за два месяца ожесточенных боев я успел перечитать ее несколько раз.
В один прекрасный день, пользуясь очередным затишьем, сидел я на зеленом ящике из-под снарядов и, греясь в лучах закатного солнца, наслаждался своим «Петром Первым».
Деревянные ящики еще хранили дневное тепло, и я нежился, как старая кошка в зимний вечер у печи.
Лето только начиналось, короткий северный день не мог противостоять вечерней прохладе.
Безотчетно подняв голову, я увидел приближавшуюся Нелидову. Не знаю почему, я опять уткнулся в книгу, делая вид, что увлечен чтением. Но нутром я чувствовал малейшее ее движение.
Она поравнялась со мной, задорно улыбнулась и, по-детски вытянув шею, заглянула в книгу.
Тень ее упала на страницы, я поднял глаза, и наши взгляды встретились.
Мне тогда почему-то показалось, что у нее голубые не только зрачки, но и белки.
— А-а, Алексей Толстой! Мой любимый писатель, — улыбнувшись, проговорила она, потом выпрямилась, сцепила руки за спиной, закинула голову кверху, совсем как ученица у доски, и, устремив взгляд в небо, начала скороговоркой: — «Санька соскочила с печи, задом ударила в забухшую дверь. За Санькой быстро слезали Яшка, Гаврилка и Артамошка: вдруг все захотели пить, — вскочили в темные сени вслед за облаком пара и дыма из прокисшей избы. Чуть голубоватый свет брезжил в окошечко сквозь снег. Студено. Обледенела кадка с водой, обледенел деревянный ковшик».
Закончив абзац, она лукаво посмотрела на меня и весело рассмеялась.
Этот отрывок и я помнил наизусть. Едва Нелидова закончила, я вскочил, тоже встал в позу ученика и продолжил:
— «Чада прыгали с ноги на ногу, — все были босы, у Саньки голова повязана платком, Гаврилка и Артамошка в одних рубашках до пупка.
— Дверь, оглашенные! — закричала мать из избы…»
Проговорив все, что помнил, я смолк, но Нелидова продолжала:
— «Мать стояла у печи. На шестке ярко загорелись лучины. Материно морщинистое лицо осветилось огнем. Страшнее всего блеснули из-под рваного плата исплаканные глаза, — как на иконе. Санька отчего-то забоялась, захлопнула дверь изо всей силы. Потом зачерпнула пахучую воду, хлебнула, укусила льдинку и дала напиться братикам…»
В глазах Нелидовой искрились смешинки, на лице играла улыбка, и вся она была такая обольстительная — глаз не отвести.
Дальше я наизусть не помнил, поднял в знак поражения обе руки и опять примостился на ящике из-под снарядов.
— Разрешите и мне присесть, товарищ старший лейтенант? — обратилась она ко мне, соблюдая армейский этикет.
Не знаю почему, но, прежде чем ответить, я украдкой огляделся по сторонам…
Чего я стеснялся? Чего боялся?
Может быть, военной дисциплины, субординации, которая не допускала панибратства между старшим и младшим, а может, виной тому была моя робость… Причем я и сам заметил, что это мое движение было каким-то воровским, малодушным, испуганно быстрым…