4. Мистик и ученый

Наиболее беспокоящий аспект этой истории разделения и повторного объединения, к которой я все время делаю отсылки, касается мистика и ученого.

В самом начале нашего долгого путешествия я процитировал комментарий Плутарха относительно пифагорейцев: "Задача геометрии заключается в том, чтобы увести нас подальше от мира чувств и разложения и привести нас в мир разума и вечности. Ибо размышление о то, что вечно – это конечная цель философии, равно как и размышления о таинственном является конечной целью религии". Для Пифагора, точно так же, как и для Кеплера, эти два вида размышлений были близкородственными. Философия и религия были мотивированы одним и тем же желанием: уловить мгновения вечности в окне времени. Мистик и ученый совместно успокаивали двойственную потребность в усмирении испытываемого сознанием космического страха и пересечения границ, двойственную потребность в безопасности и освобождении. Вот они и успокаивали страхи, поясняя, сводя грозные, непонятные явления к известным опыту принципам: молнии и гром – к вспышкам гнева похожих на людей богов, затмения – к прожорливости поедающих Луну свиней; они утверждали, что мир подчиняется "рифмам и такту", что под, на первый взгляд, хаотическим ходом явлений скрыты закон и порядок, которому подчиняются и смерть ребенка, и извержение вулкана. Совместно они удовлетворяли основную потребность человека и выражали его основную интуицию: что Вселенная осмысленна, упорядочена, рациональна, что она управляется некоей формой справедливости, даже если законы эти с первого раза и непонятны.

Религия удовлетворяла сознательный разум, придавая Вселенной значение и ценность. Только она действовала более непосредственным образом на подсознание, на пред-рациональные слои личности, доставляя ей интуитивные техники пересечения пространственно-временных ограничений с помощью, если можно так сказать, мистического короткого замыкания. Как мы уже убедились, та же самая рационально-интуитивная двойственность характеризует и научные поиски. Потому-то будет ошибкой и фальшью отождествлять религиозную потребность исключительно с интуицией и эмоциями, а науку – только лишь с логикой и рациональностью. Пророки и открыватели, художники и поэты – все они являются животными "земноводными": населяя как заключенную в определенных границах сухую сушу, так и безбрежный океан. Так и в истории видов, и в истории личностей обе ветви космических поисков вырастают из одного корня. Священники были первыми астрономами, шаманы были одновременно и пророками, и целителями; способы охоты, рыбной ловли, сева и сбора плодов были пропитаны религиозной магией и ритуалами. В плане символов и методик выступало и разделение труда, и разнородность техник, но существовало единство мотива и цели.

Как нам известно из истории, первый разлом произошел между олимпийской религией и ионийской философией. Неагрессивный атеизм ионийцев был результатом вырождения государственной религии в специализированный и расширенный ритуал, утратив при этом космическое осознание. Пифагорейский синтез стал возможным благодаря расслабленности этой жесткой теологической структуры в ходе мистического возрождения, которое принес с собой орфизм. Такая же ситуация проявилась и в XVI веке, когда религиозный кризис потряс всем средневековым богословием, дав возможность Кеплеру построить новую модель Вселенной ad majorem Dei gloriam – это было кратковременное нео-платоническое объединение мистического вдохновения с эмпирическими фактами.

В раннем средневековье монастыри были оазисами учености посреди пустыни невежества, а монахи - стражами высохших колодцев. В науке то был период застоя, зато не существовало спора между теологией и философией; обе стороны признавали, что обыденная природа не достойна каких-либо исследований. То была эпоха двоемыслия, культуры, отделенной от реальности, только вот пограничная стена не проходила между богословами и учеными, поскольку этих вторых просто не существовало.

Космология позднего средневековья, основанная на концепции Великой Цепи Бытий, отличалась высоким уровнем интеграции. Да, это правда, что "Венеру, перемещающуюся на третьем эпицикле" из Божественной комедии невозможно было представить с помощью механической модели, но пограничная стена вновь не стояла между религиозной и естественной философией, а между математикой и физикой, физикой и астрономией, в соответствии с требованиями аристотелевской доктрины. Правдой остается и то, что за подобное положение вещей частично отвечала Церковь, поскольку она объединилась в союзе с Аристотелем, как до этого объединилась с Платоном. Только перемирие это не имело абсолютного характера, доказательством чему могут быть школы францисканцев и последователей Оккама.

Нет потребности упоминать о восстановлении Фомой Аквинским статуса Света Разума как активного партнера Света Любви, или же о роли, которую в возрождении науки сыграли доминиканцы и францисканцы, церковные сановники такие как епископы Николай Орезмский[352], Николай Кузанский[353] или Гизе, либо вновь рассуждать о результатах восстановления греческих текстов Септуагинты либо Эвклида. Реформация религии и возрождение науки были взаимозависимыми процессами пролома сквозь окостеневшие схемы развития и отступления к источникам, чтобы выявить, где случилась ошибка. Эразм и Рейхлин[354], Лютер и Меланхтон возвратились к греческим и еврейским текстам, точно так же, как Коперник и его последователи вернулись к Пифагору и Архимеду – руководствуясь тем же самым принципом процесс reculer pour mieux sauter, принципом получения объединяющего видения, которое было утрачено в результате доктринерской избыточной специализации. В течение всего золотого века гуманизма, и даже всей переполненной пушечными выстрелами эпохи контрреформации ученые оставались "священными коровами" для кардинал и римских пап, от Павла III до Урбана VIII. В то же самое время Римский Коллегиум и орден иезуитов встали во главе развития математики и астрономии.

Первым открытым конфликтом между Церковью и Наукой был скандал с Галилеем. Я пытался показать, что если не верить в догмат исторической неизбежности – в своеобразную форму фатализма на задней скорости – тогда этот скандал следует рассматривать как событие, которого можно было избежать. Несложно представить католическую Церковь, признающую – после "переходной" системы Тихо Браге – коперниканскую космологию на двести лет раньше, чем это случилось в реальности. Дело Галилея было единичным и по сути своей совершенно нетипичным эпизодом в истории отношений между наукой и богословием, практически столь же нетипичным как "обезьяний процесс" в Дейтоне[355]. Его драматические обстоятельства процесса Галилея, раздутые до крайней меры, породили всеобщую убежденность в том, будто бы наука выступает за свободу мысли, а Церковь ее подавляет. Такая картина соответствовала истине только лишь в ограниченном смысле и в весьма ограниченный период времени. Некоторые историки убеждают нас, к примеру, будто бы упадок науки в Италии был вызван атмосферой террора, воцарившегося после суда над Галилеем. Но ведь в последующем поколении работали Торичелли, Кавальери и Борелли[356], которые имеют большие заслуги для науки, чем представители какого-либо поколения до Галилея или в течение его жизни. Перенос центров научной деятельности в Англию и Францию, а так же постепенный упадок итальянской науки, равно как и итальянской живописи, вызвали совершенно другие исторические причины. Со времен Тридцатилетней Войны Церковь никогда не надевала путы на свободу мысли и выражения в той степени, которую можно было бы сравнить с террором, основанным на "научных" идеологиях нацистской Германии и советской России.

Нынешний развод между верой и разумом вовсе не является результатом сражения за власть или интеллектуальную монополию, но нарастающего отчуждения, лишенного враждебности или драматизма, но потому еще более убийственного. Это становится очевидным, когда мы переносим внимание с Италии на протестантские страны Европы и на Францию. Кеплер, Декарт, Барроу[357], Лейбниц, Гильберт, Бойль и Ньютон – пионеры, живущие в одно время с Галилеем или сразу же после него – были глубоко и неподдельно верующими мыслителями. Только их образ Божества подлегал тонкому и постепенному изменению. Он освободился от своих жестких, схоластических рамок, выступил из платоновского дуализма до пифагорейского видения Бога как верховного математика. Пионеры новой космологии, от Кеплера до Ньютона и дальше, свои исследования природы основывали на мистической уверенности, что за хаотическими явлениями должны прятаться какие-то законы, будто бы мир является творением абсолютно рациональным, упорядоченным, гармоничным. Как говорит один современный историк,