«Случайность рождения…» Разве в этом суть! Разве возмутило и обидело его то, что Лукашевич бесцеремонно напомнил ему о крепостном происхождении! Да он и сам постоянно напоминает об этом людям, потому что не стыдится, не скрывает — был плоть от плоти сын своего народа и вобрал в свое сердце всю боль его и страдания. Но в этом ли дело! Лукашевич грубо и коварно растоптал его веру в людей, в добро и жестоко напомнил, что пан есть пан, за кого бы он себя ни выдавал; что есть друзья народа, которые на самом деле — лютые его враги. Они любят болтать о народе, о равенстве и братстве, о законных правах простых людей, расхваливают их трудолюбие и благородство, рядятся в сермягу и записывают песни и поговорки народа, а в глубине души думают: как прекрасно, что есть на земле крепостные, есть власть и законы, оберегающие помещичьи привилегии. Вольнодумствуют эти лицемеры, сидя на шее хлебопашца и безжалостно его погоняя.
Вот и княжна — сочувствует бедным, молится за них, и его, Тараса, бывшего крепостного, бездомного нищего, полюбила и, кажется, готова ради него на все. А между тем как далека она от простого люда, как трудно ей понять израненную душу крепостного, проникнуться ее исконными стремлениями и чаяниями.
Тарасу даже стало неловко, что он затеял с Варварой этот разговор, поделился тем, что ей понять не дано. Он медленно поднял голову, долго и участливо смотрел на княжну. Ее откровенно угнетенный вид не мог его не встревожить. Она не понимает его, но искренно любит. И за это невозможно не платить сердечной благодарностью. Тарас нежно пожал ей руку.
— Спасибо вам, Варвара Николаевна, вы умеете быть верным другом.
Княжна, словно очнувшись от забытья, горячо зашептала:
— Будьте выше этого! Выше душой, выше сердцем, выше талантом! С лирой любите, с лирой прорицайте правду, с лирой будьте защитником бедности, покровителем и благодетелем заблудших. С лирой молитесь, возносите славу творцу, милосердному спасителю.
— Спасибо, сестра моя! — Тарас коснулся губами маленькой трепетной руки княжны, решительно поднялся, крепко поцеловал Варвару в разгоряченный бледный лоб и, извинившись, что должен ее оставить, быстро ушел.
А на следующее утро он уехал. Куда — не знала княжна. Видела только из окна, как в легкие санки укладывал Трофим его саквояж, этюдник, как потом выбежал Тарас, сел в бричку, взглянул — все-таки взглянул! — на ее окно и, как показалось княжне, улыбнулся.
«Боже, как он легко одет», — встревоженно подумала княжна. Заметила на его шее теплый шерстяной шарф. Как хорошо, что она успела связать ему этот шарф. От этой мысли как будто и у самой немного потеплело на душе.
Возница привычно потянулся за кнутовищем — и лошади сорвались с места. Сани быстро понеслись со двора. Следы от их нешироких блестящих полозьев быстро запорошило, замело снегом.
А отправился Шевченко в Березовую Рудку.
Не мог он оставить эти края, не попрощавшись с красавицей Ганной. Да и портрет ее хотелось сделать (ведь обещал), потому что эти до черноты синие глаза, которые так взволновали его еще на балу в Мосевке, нет-нет да и возникали перед ним, внося сладкое смятение в душу.
Лошади остановились у огромного особняка — каменного, двухэтажного, с широкими крыльями. И только ажурный балкончик Ганниной спальни контрастировал с этой холодной строгостью. «Как Ганна в этой семье», — подумалось Тарасу.
Она встретила его и радостно, и настороженно, потому что все время ощущала неотступный надзор своего деспотичного мужа, отставного полковника Платона Алексеевича, который был почти вдвое старше жены и успел уже выразить свое недовольство ее дружеским отношением к Шевченко.
Прямо с дороги Тарас попал на обед и пошутил:
— Я, как сказал поэт, «с корабля на бал»: из саней — за стол.
За обедом хозяин не преминул, иронически улыбаясь, напомнить:
— Я думаю, вам будет очень приятно в такой милой компании.
— Более чем приятно, — будто и не уловив его намека, искренно подтвердил Тарас.
Но приятного оказалось мало.
В белом шелковом платье, склонив милую головку на высокую грудь, Ганна была похожа на мраморную надгробную статую.
По существу, так и не удалось с ней как следует поговорить.
Виктор Закревский встретил Шевченко с откровенной бурной радостью.
Последнее время в зимнюю стужу и метели он особенно тосковал по друзьям, шумной компании с озорными затеями и смелыми тостами и сильно запил, уверяя, что, дескать, сам бог толкает его на то, чтобы отвести душу.
Виктор надеялся, что с появлением Шевченко его бесцветное хмельное существование станет интереснее. Хотя сразу заметил — Шевченко не тот, что раньше. Молчаливый, какой-то слишком уж сосредоточенный и даже настороженный. Сразу же предупредил, что времени у него в обрез, а хотел бы выполнить данное когда-то Ганне обещание — написать ее портрет.
— А почему же, ваше благородие, только ее? Разве из меня худший натурщик? — И, желая показать могучую грудь, Виктор выпятил свой большой живот.
Тарас взглянул на его тучную фигуру в теплом, длинном до пят халате, потешно подпоясанную под обвисшим животом, и невольно засмеялся.
— А и то правда, натурщик хоть куда! — воскликнул он, повеселев. — А ну, постой, я мигом! — И он попросил принести бумагу и карандаш.
Быстро сделал набросок. Это не было карикатурой, но появилось на бумаге такое свиноподобное существо, что Тарас, опасаясь, что Виктор обидится, назвал свой рисунок дружеским шаржем.
— Что это шарж, это верно, — насмешливо согласился Платон Алексеевич, — а что дружеский — не убежден.
Но Виктор не умел обижаться даже тогда, когда для этого была причина. Шарж ему понравился — именно таким рисовался в его воображении президент «мочемордов».
— Хорошо, — ответил он брату тоже не без иронии. — Тебя Тарас Григорьевич изобразит лучшим, чем ты есть на самом деле.
Это был намек на то, что Платон Алексеевич отличается умением глубоко прятать свои отрицательные качества. Но, судя по всему, он не понял намека.
В конце концов пришлось Тарасу писать не только Ганну, с которой он о самом сокровенном большей частью переговаривался взглядами, но и ее нелюбимого мужа.
Внимательным взглядом художника окинул его Тарас и подумал: «От лакированных туфель до плоского лба — все гладенькое. Его можно было бы назвать ничтожеством, если бы не был он крупным помещиком. Все в нем мелко и уродливо».
Портрет Платона Алексеевича писал Тарас небрежно, кое-как, лишь бы поскорее отделаться.
Однажды Платон Алексеевич явился на сеанс прямо из конюшни, где собственноручно выпорол крепостного. Он жаловался Шевченко:
— Ты его стегаешь нагайкой, а он еще и зубы скалит! Говорит: «Вот бы такую плетку одолжить у вас для моей жены!»
В это мгновение лицо его раскраснелось, стало злым, маленькие глазки налились кровью, жидкие усики брезгливо оттопырились под кривым хрящеватым носом.
Таким и изобразил его Шевченко на полотне.
А в портрет Ганны вложил он всю душу, весь свой большой талант живописца. Если обычно Тарас делал портрет за пять-шесть сеансов, то к Ганниному возвращался много раз. До тех пор, пока с полотна не глянули любимые глаза — кроткие, трагически-проникновенные, какие даже у самой Ганны не каждому было дано заметить. Казалось, все то, что Тарас не мог высказать Ганне словами, передал он своей чарующей кистью.
Виктор, увидев оба полотна, шутя прочел: «Отче наш», благословил «содеянное», а потом сказал:
— Сотворил ты, казаче, вельми разные вещи. Портрет многоуважаемого братца моего сиречь больше похож на шарж.
Тарас признался откровенно:
— А я деревянных физиономий не живописец.
Когда портрет Ганны был завершен, Тарас не пожелал больше оставаться в Березовой Рудке. Делить с Виктором его беспробудное одиночество, то бишь пьянствовать, Тарас не собирался. Хозяина он избегал, потому что тот последнее время относился к гостю с нескрываемой ревностью. Очевидно, и портрет ему не очень понравился: вероятно, все-таки уловил в нем то, что старался утаить от других, — тупую жестокость и полное неуважение к простому народу.