Изменить стиль страницы

В Муроме в очереди в отборочную комиссию я встретил 37 ребят, мечтавших попасть в летную школу. Они были широкоплечими, выше меня ростом, и я пришел в отчаяние: где мне за ними угнаться?

Я проверял свои зубы, мускулы, но хотя чувствовал силу и выносливость, все же думал: „Нет, не пропустят!.." Пошли на медицинскую комиссию, и… — какая радость! — меня пропустили.

После Мурома мы прошли еще четыре отборочные комиссии. Они отсеивали людей, как ситом отсеивают муку. Проверяли не только здоровье, но и политический облик. Я был принят в Ленинградскую летно-теоретическую школу. В первый же день по привычке проснулся рано — часов в пять. Все спят. Думаю: пока умоюсь и пойду погулять. Встал, оделся, насвистывая, пошел умываться. Слышу, кто-то идет за мной и говорит:

— Товарищ курсант, что это вы так рано поднялись? А я так это, не по-военному, улыбаясь отвечаю:

— А вам что? Почему не могу встать? Он на меня:

— Я, — говорит, — курсовой командир. Идите и ложитесь, ждите общего подъема!

Думаю: как это так? Мне, комсомольцу, так приказывают? Это было моим первым и последним столкновением с красноармейской дисциплиной. Очень скоро я полюбил ее, привык к ней, как к собственной коже. Дисциплина организовала меня, приучила к точности, четкости, научила беречь время. И теперь, когда уже школа позади, я живу по расписанию, как в школе. Насколько можно, планирую работу. Это дает экономию времени. Командуя звеном, отрядом, я успел прочитать почти все, что написали Ленин и Сталин, читаю Маркса, изучил немецкий и английский языки, слежу за специальными военными вопросами и никогда не жалуюсь на недостаток времени…

Клаузевиц говорит:

„Маленький прыжок легче сделать, чем большой. Однако, желая перепрыгнуть через широкую канаву, мы не начнем с того, чтобы половинным прыжком вскочить на ее дно".

Я себе взял за правило не делать половинных прыжков. Посвятив себя военному искусству, я должен овладеть им в совершенстве. Я не ограничил себя рамками школьной программы, хотя мы занимались иногда по 10 часов в сутки. Много читал… Читал о войнах Греции, Рима, о суворовских и наполеоновских походах. Это мне не помешало, а, наоборот, помогло окончить школу с общим баллом 4,37.

Если было на что пожаловаться, — так на то, что слишком медленно ползет время. Мы занимались только теорией, а практические полеты были еще впереди — в Борисоглебске. Нас сажали на самолеты с подрезанными крыльями и учили рулить, потому что нельзя управлять машиной в воздухе, если не умеешь управлять ею на земле. Летное искусство преподается по частям. Инструктор возится с нами, как нянька, и обучает ходить в воздухе, как обучают ходить ребят. Сначала нам дают вести машину по прямой, потом на разворотах, потом на взлете, затем на посадке и лишь в конце — высший пилотаж. Никому не дают в руки машины, пока он не сделал определенного количества полетов с инструктором. Чтобы научиться летать, надо тренироваться, как скрипачу на скрипке. Может быть именно поэтому я так люблю летать. Если день не полетаю, — мне тоскливо.

В Ленинграде мы еще не летали. Было довольно томительно ждать полтора года, пока наконец придет день, когда нам скажут:

— Летайте!

Однако счастливый день пришел. Я запомнил его на вею жизнь. Седьмое июля 1928 года…

Я был назначен старшим летной группы. Мне нужно было явиться на аэродром, построить людей, отыскать инструктора и доложить ему, что такая-то группа в таком-то составе явилась в его распоряжение. Обычно я отдаю рапорт совершенно спокойно, точно, четко. Здесь же перед человеком, который должен меня учить летать, я смутился… Я чувствовал себя как-то необычно. Казалось, передо мной не инструктор воздушного флота, а какой-то сверхчеловек. Инструктор понял мое состояние. Сказал:

— Дать команду „вольно"!

Чтобы ободрить меня, он спросил, как зовут меня и остальных учеников, заговорил о мелочах и, когда увидел, что я успокоился, сказал:

— Так как вы старший по группе, то в первую очередь полетите вы, а уже дальше сами назначите порядок полета.

Инструктор сел в переднюю кабинку, я — в заднюю, привязался. Он проверил и попросил не задевать управление, предупредил, за чем мне надо смотреть при полете: во-первых, за машинами, которые будут в воздухе; во-вторых, за знаками аэродрома.

Инструктор дает газ. Машина бежит, бежит и… отрывается от земли. Я не чувствую момента отрыва. Слышу только, что мотор загудел сильнее… Набрали высоту 300 метров. Идем по кругу. Смотрю вниз и никакого аэродрома не вижу. Вижу ровный бархатный ковер, озеро, маленькие домики — вот и все.

Когда инструктор убрал газ, машина пошла вниз. Я почти не чувствовал момента посадки. Только при опускании ощущалось что-то неприятное. Была очевидно некоторая доля страха. Вот мой первый полет. Когда я вышел из машины, инструктор спросил, как я себя чувствовал. Я рассказал, что на взлете и на прямой чувствовал себя великолепно. Посадки не заметил. В воздухе ни одной машины не видел. Знаков на аэродроме никаких тоже не видал. Видел только зеленый ковер и домики.

— Ну, — говорит, — это ничего. Обычно в первый полет еще меньше видят.

В тот же день, после того как инструктор пролетел со всеми учениками по одному разу, он посадил меня в переднюю кабинку, а сам сел в заднюю. Сказал:

— Взлетать буду я.

Мне же надо было сделать свой первый шаг пилота — вести машину по прямой… Взялся за руль, держал его в руках, но чувствовал себя так, будто не я управляю машиной, а она мной. Машина металась то вправо, то влево, то вверх, то вниз. Я не успевал реагировать на ее движения. У меня было такое ощущение, что мне нехватает времени, что времени вообще нет. Только взлетели — и сразу же сели. Когда вышли из кабинки, инструктор спокойным, бодрящим голосом сказал мне:

— Знаете, почему у вас машина металась? Вы хотели исправить одну ошибку, а делали другую. Не думайте, что в воздухе надо делать что-нибудь особенное. Сидите спокойнее. Машина пошла вправо, ну и пусть идет вправо, а вы ее спокойно, не горячась, выправьте. Только это и требуется от вас. Если не будете дергать машину, она вас будет слушаться.

При следующем полете я взял себя в руки и почувствовал, что машина меня слушается. С тех пор учеба пошла ровно, спокойно, почти без приключений.

До 61-го полета я шел очень хорошо. Но неожиданно наступил такой период, который я сам себе не могу до сих пор объяснить. Мы взлетели. Самолет только оторвался от земли, а инструктор выключил мотор — хотел проверить, как я буду на это реагировать. А я не успел ничего сделать — машина хлопнулась. Сидим, мотор выключен. Инструктор говорит:

— Вылезай, Каманин, осмотри машину. Я говорю:

— Все в порядке.

— Ну, давай, садись, если все в порядке, — полетим!

Взлетели. Идем потом на посадку — очень плохо получилось. Даже самые первые посадки были лучше. Вылезаем, и инструктор мне говорит:

— Ну, что ж, Каманин, ваш сегодняшний полет — это ложка дегтя в бочке меда!

Жду следующего полета. Он тоже проходит очень неважно. Инструктор подзывает меня и говорит недовольно:

— Может быть, вам, Каманин, вовсе не хочется летать? Тогда оставьте школу!

Я ему ответил, что в школу пошел добровольно и уходить не собираюсь.

Постепенно я справился с маленькими неудачами. С 86-го полета дело резко изменилось. Взлетел великолепно и сел очень хорошо.

Обычно ученик смотрит в лицо инструктору и по его лицу угадывает опенку полета. Я посмотрел на инструктора — улыбается.

— Давай еще! — говорит он мне в телефон.

Я лечу еще. Опять хорошо. Ничего не сказал. Вылез, потирает руки. Говорит следующему:

— Твоя очередь!

На 96-м полете вдруг инструктор говорит мне:

— Сейчас полетим к бензину.

Садимся и летим к бочкам. Открываю бочку, взялся подкатывать ее, а инструктор говорит:

— Брось, Каманин, сам сделаю.

Меня это удивило: как это инструктор будет работать, а я буду стоять? Но он зарядил машину, запустил мотор и говорит: