Старый, гнилой царский режим, отравлявший нашу страну, пронесся над нашим детством, как облака над верхушками леса, почти не задевая. Мы выросли под лучами революции. Не ведая жертв, которых требует революция, мы сразу получили в руки ее богатые плоды.
Что стало бы со мной, если бы не было Октябрьской революции? Меня бы постигла участь отца. Я бы сидел в темной конуре и чинил стоптанную обувь для обывателей заброшенного и пыльного города Меленки. У иных сапожников и желаний других не было. Они довольствовались своей конурой и жизнью, ограниченной и сдавленной, как нога в сапоге.
Этот тупик, эта жизнь, запертая со всех сторон, не освещенная никаким светом, ждала и меня. В начале войны мой отец перешел в сапожную артель, которая работала для армии. Я охотно бегал в дом, где 10 мастеров стучали молотками. Мастера меня любили, шутили со мной. И мне тоже хотелось работать молотком, забивать гвозди в подошву.
Однако отец мой внезапно отбросил молоток и дратву… В первые же дни, когда на улицах появились толпы с флагами и когда, мы, мальчишки, подражая взрослым, стали митинговать, отец вырвался из плена ремесла. Революция увлекла его… Он уходил, когда я еще не просыпался, а приходил, когда я уже спал. Лишь изредка он забегал домой пообедать, и тогда мы видели, какие у него тяжелые обязанности. Бывало, садимся за стол, подают картошку в мундире, хлеба нет… Вдруг под окном вырастает толпа и кричит:
— Сам обедаешь, а нам не даешь!
Отец бледнеет, дрожащей рукой кладет ложку и уходит, чтобы успокоить толпу и выдать ей что-либо съестное. Соседи ворчали:
— Каманину самому есть нечего, а взялся кормить весь город! То, что я потом узнал об отце, на всю жизнь оставило во мне чувство гордости. Оказалось, еще во время войны он стал большевиком, активно работал в партии.
Однажды утром я увидел отца в постели. Все ходили на носках, а отец не своим голосом кричал:
— Выдать грибы! Картошку выдать!..
Отец заболел тифом. Вслед за ним заболели мать и четыре сестренки. Я один остался на ногах, ухаживал за всеми, топил печь, готовил, бегал за врачом. Отца пришлось похоронить.
Я был рано предоставлен самому себе. Мать никогда не занималась моим воспитанием. Она работала ткачихой на текстильной фабрике в разных сменах — то днем, то ночью, и мы, дети, редко ее видели. И все же когда вспоминаю, каким я был тогда, то сам удивляюсь. Мое детство и детство старших товарищей — это день и ночь. Ведь Молоков — лучший пилот Советского союза — только в 1920 году, уже взрослым, научился грамоте. А я в пятой группе изучал биографию Ленина. Уже в 14 лет мысли Ленина проникали в мое сознание незаметно, как воздух в открытое окно.
Мы, советские школьники, будучи еще маленькими, мечтаем быть великими. Я уже не думал о конуре сапожника, у меня был необъятный горизонт. Весь мир раскрывался передо мной со всей наполняющей его борьбой классов.
В старой школе я учился только один год. Ничего о ней в памяти не сохранилось, кроме дьякона. От него всегда пахло водкой. Он был груб, называл нас не по имени, а всем давал клички, например „самоварчик", „Ваня-блин". Помню, вызвал он меня и стал допрашивать, как подсудимого, по „закону божьему" и, не получив ответа, закричал:
— Что же ты, „самоварчик", учиться лезешь, если „закон божий" выучить не можешь? Сидел бы у матери под юбкой!
Советская власть перевела нас из захудалого „народного" училища в здание гимназии. Мы торжествовали над гимназистами, которым раньше завидовали. Мы попали в просторные классы. Здесь было много воздуха и света. И не только в физическом смысле слова… Пьяный дьякон исчез как призрак грубой и пьяной царской России. Появился бывший красный командир — большевик Жизняков. С ним мы изучали биографию Ленина, историю классовой борьбы. Он никогда меня не бранил, а, наоборот, сказал:
— Если я заболею, меня заменит Коля Каманин!
Я узнал в школе Толстого и Горького, Шекспира, Гёте, Бальзака… Вот разница между нами и старшим поколением. Их не пускали в школу, держали в подвалах. Их с детства учили пить водку, а нас школа и жизнь учили ленинизму. Они усваивали с детства пороки родителей, мы, избегая этих пороков, культурно перерастали своих родителей.
Почему я стал военным летчиком? Почему добровольно пошел в авиошколу? Почему добровольно поехал в Особую дальневосточную армию? Не хочу преувеличивать свой тогдашний уровень. Но чувствую, что между нынешним командиром авиоотряда Особой дальневосточной армии и вчерашним учеником школы II ступени существует живая связь.
Я сегодня знаю, что Япония готовится к нападению на нас, изучаю ее со всех сторон. Меня возмущает наглость правящей ныне в Японии клики. Недавно я читал книгу ирландца О'Конроя „Японская угроза" и физически ощущал средневековый мрак, культивируемый господствующими классами. У меня болит душа… Мне жаль трехлетних детей, продаваемых японскими крестьянами для уплаты аренды за землю. А десятилетние дети-рабы, проданные текстильным магнатам? Что может быть ужаснее!.. А десятки тысяч японских рабочих, заточенных в тюрьмы? А миллионы, обреченные на голод во имя хищного аппетита концернов? Если японские империалисты нападут на нас, мы будем их громить с сознанием, что бьем не только врагов нашей родины, но и врагов наших зарубежных братьев. Пользуясь величайшей свободой, любя свою родину, я в то же время помню, что зарубежные товарищи еще живут под гнетом. Меня волнует их судьба. Я — интернационалист. Это я чувствую и зародыш этого чувства нахожу в своем детстве.
Мы, советские школьники, с малых лет впитали интернационализм, как почва впитывает влагу. Горизонт наших интересов широк. Когда мне было 14 лет, я руководил кружком по изучению международного положения СССР. Сейчас мне это смешно, но тогда я относился к делу очень серьезно. Мы читали коллективно „Рабочую газету". Я с волнением ждал телеграмм из Варшавы, Берлина, Парижа, Лондона, Нью-Йорка и Токио. Понимал я тогда не много, но главное понимал: Советский союз окружен врагами, и надо быть готовым защищаться. Чтобы вызвать во мне желание летать, достаточно было моему же товарищу по школе Ваньке Пряхину вывесить плакат, где был нарисован самолет. Чтобы это желание превратилось в страсть, мне было достаточно вступить в члены ОДВФ (Общество друзей воздушного флота), вошедшего позже в Осоавиахим. Трудно ли мне было стать летчиком? Нет! Если были трудности, то лишь те, которые я сам создавал. Торопился очень. Не терпелось… Собрал документы, отправил нх в отделение ОДВФ и просил послать меня в летную школу. Жду месяц, другой, третий — никакого ответа! Послал письмо — и снова никакого ответа! Вот, думаю, проклятые бюрократы… Однако, поразмыслив, перестал обижаться. Ведь мне тогда было только 16 лет, а в летную школу принимают не моложе 18. Стало досадно, что так поздно родился, и я „исправил" ошибку природы: переделав в документах год рождения, снова отправил их на следующий год.
Повезло! Вызвали!.. Тогда меня стала беспокоить мысль: „Пропустит ли медицинская комиссия?"
В авиации требуется здоровье, крепкое сердце, крепкие нервы. Я это знал. Усиленно занимался спортом. У меня до сих пор сохранилась привычка с утра делать гимнастику и холодное обтирание. Люблю и другие виды спорта. В своей части на Дальнем Востоке я пристрастился к теннису. Между дневными и ночными полетами у нас четырехчасовой перерыв, все идут спать, а я играю в теннис. Бережное отношение к здоровью должно быть профессиональной чертой летчика. Работа в воздухе слишком часто предъявляет спрос на самообладание, на выдержку. Когда бросаешься с парашютом на Землю, важно во-время раскрыть парашют, иначе разобьешься. Секунды решают участь твоей жизни и твоей машины. Часто и летчик, сидя в кабине, должен действовать быстро, как парашютист, — секунды решают его судьбу. Чтобы вести машину хорошо и уверенно, надо быть готовым ко всяким неожиданностям и уметь быстро, подчас молниеносно, но совершенно спокойно на них реагировать. Летчику нужны ясная голова, концентрированная воля и главное — крепкие нервы. Кто не может управлять своими нервами, тот не может управлять машиной. Это я понимал и тогда, но тогда у меня было преувеличенное представление о физических требованиях; я сам себя пугал…