— Я 15 лет учился, а потом стал самостоятельно работать, ты же учишься только 12 месяцев и хочешь все знать, все уметь.
И снова приходилось мне молотом шлепать. Устроился у слесаря: там была уже более солидная работа. Так началась зима 1917 года. В эту зиму появился у нас ревком.
История с маслом. Суффиксы и шомполики
Встаем мы раз утром и узнаем, что ночью пришли красные. Пошли на митинг. Ораторы произносили пламенные речи о мире, свободе и хлебе, о новых людях, новой жизни. Это меня сильно захватило. Через некоторое время слышим, что у Краснодара появилась Добровольческая армия генерала Корнилова. Я был уверен сперва что это армия из солдат, которые добровольцами ушли на войну. Но зачем они тогда идут сюда, — этого я не знал. Потом выяснил у старших, что это армия, которая идет против власти советов. Шли слухи, что добровольцы взяли Краснодар, что они приближаются к Старощербиновке.
В станице жизнь текла между тем своим чередом. Я опять поступил в школу. Там все было по-старому: зубрили деепричастия и суффиксы, решали задачи о бассейнах и цыбиках чая, вкалывали иголки в учительские стулья, мазали мелом учительские пальто. Словом, жизнь шла нормально.
Пошел слух, что землю у хозяев отберут и отдадут ее заводам, фабрикам, вообще рабочим. Станица зашевелилась. Начались подпольные собрания, тайный сбор оружия. Готовились ударить в набат. Враждебного советской власти элемента в станице было большинство.
Пришли регулярные красные части — молодцы, на шапках красные банты. Начался митинг. На митинге комиссар сказал:
— Казаки, чем вы недовольны? Знайте, я сам бывший штабс-капитан, многие годы служил в старой армии, хорошо знаю, из кого состоит белая армия. Ваша станица — гнездо контрреволюции, но вы не знаете сами, что делаете, что будет с вами, если придут белогвардейцы. Смотрите, обожжетесь!
Меня речь комиссара очень взволновала, но смущали обилие событии, быстрые темпы, какими они развивались. К тому же и заниматься в школе стало трудней: перешли к синтаксису, к придаточным предложениям, начались именованные числа, приходилось следить за тем, чтобы не сложить как-нибудь аршины с пудами, — тут не до политики.
Однажды просыпаемся, смотрим: красных нет и в помине. Ходят казаки с лампасами, офицеры с чубами. Оказалось, что это донские казаки, прорвавшиеся сюда через фронт. Очевидно, красные ушли тихо и спокойно. Куда ушли, — нам было неизвестно. Все обернулось за одну ночь.
Казаки пришли — началась катавасия. Комиссар оказался прав. У моего товарища Борецкого отец был комиссаром. Вот поймали его донцы в поле, повели на кладбище, расстреляли. Жена Борецкого прибежала просить позволения похоронить тело, но ей не разрешили. Она в ногах валялась у офицера — не помогло. Эта история многим старощербиновцам прямо в лоб ударила: как! своего казака, кубанца, без похорон оставить?! Да будь он четырежды коммунист, все равно нельзя душе его по свету слоняться! Душа требует погребения. Как же так? Зачем душе витать без пристанища?
Старики из себя выходили.
Потом произошел такой случай. Начальник станции Старощербиновка сказал как-то генералу Покровскому:
— Масла вам, ваше превосходительство, не понадобится?
Генерал спрашивает:
— А затем, — отвечает начальник станции, — что скоро пятки будете намазывать!
Конечно через пять минут его решено было казнить. Прибегает жена начальника станции и просит моего отца, чтобы он заступился. Отец собрал несколько казаков, и они пошли просить Покровского. Генерал кричит: — Разговоры отставить. На виселицу!
Повели вешать.
Народ увидел, падает на колени, просит помиловать. Виселица поставлена прямо на площади. Тут подошел к генералу один старик, бывший подъесаул, и отрапортовал, что, мол-де, казачество просит уважить просьбу, не вешать начальника станции. Генерал говорит:
— И на тебя, старый чорт, повлияло настроение этой сволочи?! Эх ты, казак!
Все-таки казнь отменил — побоялся наверно.
Нехороший осадок остался после этого у станичников. Тут у многих наступил перелом. Те, которые хотели добровольцами итти, начали отнекиваться, сразу „заболели". Донцы сразу же стали издеваться над станичниками.
Кто-то донес офицеру, что одна женщина живет с казаком невенчанная.
— Давайте-ка, — говорит офицер, — ее сюда, всыпьте ей 50 шомполиков.
Ну, дали ей 50 шомполов, в бессознательном состоянии отнесли в больницу. Затем какой-то идиот ляпнул, что народ считает 50 шомполиков мало. Казак-ординарец услышал и говорит офицеру:
— Население недовольно: мало дали!
— Мало? — отвечает офицер, — ну так добавьте еще 50 плетей. Через три дня женщина умерла. Этот факт тоже повлиял на настроение казачества. Начались активные выступления, которые пришлось белым пресекать репрессивными мерами. Все это отражалось не только на сознании взрослых, но и на нас, ребятах.
Однако больше всего в те годы я занимался не политикой, а драками с мальчишками. Дрались мы отчаянно. Однажды избили меня так, что едва на брюхе дополз до дому. Ничего. Зажили ссадины. После я тех, кто избил меня, заставил на брюхе поползать.
Как одному от десятка отбиться
Начался 1919 год, дела белых пошатнулись. Чувствовалось, что закатились их дни. Пролетел над станицей самолет: первый самолет, который я увидел. Это был самолет красных. Сдался Ростов, войска красных были уже в нескольких верстах от нас. Целая серия самолетов появилась над нами.
Как к нам пришли красные, этого я не заметил, занят был: модели игрушечных самолетов делал. Летающей модели сделать мне не удалось, нелетающие выходили.
1919 год — один из самых важных в моей жизни. Около Ейска организована была авиабаза красных. Мы, мальчишки, часто пешком отправлялись туда. Моторы, бензин, самолет зажгли мою душу. Я бегал за летчиками по пятам. Они нас, мальчишек, посылали за молоком, разрешали чистить машины. Рассказывали про полеты, бои. Нельзя описать, как мы слушали рассказ о воздушном бое! Драки наши продолжались. Но мы дрались теперь не иначе, как влезши на дерево: больше воздуха!
Но летную базу перевели в другое место, и путешествия в Ейск закончились. Самолеты исчезли. Вскоре оказалось, что на деревьях драться неудобно. Снова начали мы драться на земле.
Станицей управлял теперь революционный комитет. Прибыл особый отряд. Весь он носил матросскую форму. Я прилепился к особому отряду так же, как недавно к авиабазе. Таскал матросам молоко, чистил ружья. Даже татуировку себе сделал: змею и якорь на руке. С тех пор так и живу с татуировкой. К счастью, грудь оставил чистой, а то бы пришлось таскать всю жизнь на груди какую-нибудь синюю даму.
Матросы привлекали меня не меньше летчиков. Был там матрос Кошарин с „Петропавловска", затем Цыганов с „Авроры". Я больше всего любил беседовать с ними. Они мне рассказывали о петербургской жизни, о первом выстреле по Зимнему дворцу, о том, как они дрались с женским батальоном смерти. Я с своей стороны вставлял разные храбрые замечания, но они только смеялись. Это меня злило.
Есаул Сидельников собрал банду в 250 сабель. Он часто совершал налеты на Старощербиновскую. Сидельников до того обнаглел, что писал записки в особый отряд: „Приду в 10 часов вечера в станицу. Встречайте!"
У нас в это время работал театр. Обычно спектакли шли с 12 часов до пяти. Шли такие пьесы, как „Великие коммунары". И вот ровно в половине пятого начинается стрельба, потом из-за Народного дома выскакивает кавалерия. Сидельникова легко было узнать — на нем черная бурка, белая шапка, красный башлык; летит как бешеный, размахивает шашкой. Оцепила банда особый отдел, театр, затем тюрьму: там заложники. Начали стрелять по особому отделу, а в отделе почти никого не было. Начальник находился в Екатериновке, были только матрос Кошарин и какая-то женщина. И вот они вдвоем забаррикадировались. Кошарин поставил на окно пулемет и открыл огонь по банде. Женщина подавала ему ленты. Так он один и отстоял особый отдел. Мы конечно стали смотреть на Кошарина с еще большим уважением, и он для нас стал героем.