Изменить стиль страницы

Эрсилия говорит:

— Кажется, мы надолго запомним эту забастовку!

Но она не протестует, потому что сама молода и ей приятны ласки мужа. Она знает, что забот у нее теперь будет еще больше, что опять ей придется брать все в долг у лавочников, работать особенно много и тем не менее снова обращаться к ростовщице. Но, несмотря ни на что, эти дни стали для нее как бы днями отдыха, они были исполнены нежданной радости, от которой так трудно отказаться, а тем более отказать в ней любимому человеку.

С ребенком на руках Эрсилия идет за покупками, вооружившись нахальством и обворожительной улыбкой. Метелло отправляется в Палату труда, а когда он вернется, обед будет уже на столе. Но иногда она ждет его возвращения до самого вечера, потому что он с Дель Буоно где-то на собрании.

Вернувшись в этот день домой, Метелло принес взятый в партийной ячейке последний номер журнала «Критика сочиале» и теперь силился его прочесть. Стоит такая жара, что, хоть все двери распахнуты, не чувствуется ни малейшего движения воздуха. Невольно он подходит к окну. С некоторых пор мысли его неизменно стремятся к верхнему этажу, где в это время дня, когда солнце освещает противоположную сторону улицы, стоит у своего окна прелестная Идина.

— Поверите ли, синьор Метелло, я выпила чуть не поллитра аранчаты, а хочу пить еще больше прежнего.

— Жажду утоляет только вино.

— У меня есть и вино. Я теперь заворачиваю бутылку в мокрую тряпку, как вы меня учили. Не хотите ли выпить?

— О, это очень соблазнительно.

— Подождите минуточку, я принесу немножко аранчаты для Либеро. Может быть, и Эрсилия выпьет? Спросите ее.

— Эрсилия ушла к матери в Сан-Фредиано и взяла с собой малыша. Я один.

— Как же быть?

— Я могу подняться к вам.

— Я не то хотела сказать. Ведь я сейчас тоже одна.

— А вы не могли бы открыть мне дверь?

— Конечно, могу… Если об этом просите вы…

А началось это так. С месяц назад Ида праздновала свой день рождения. Эта несносная девчонка стала совершеннолетней! Утром Эрсилия поздравила ее и подарила букет живых гвоздик, за которые платила по чентезимо. Ида провела весь день у своих родителей, а вечером пригласила Метелло и Эрсилию на чашку кофе или, если они пожелают, — шоколада. Замужем она была больше двух лет, и сейчас ей исполнился двадцать один год. Знаменательная дата!

— Стареем… — тоненьким голоском повторяла она, а у Метелло прямо руки чесались. Однако визит продолжался не так долго, чтобы он мог потерять самообладание. Либеро только что заснул, и хотя Эрсилию отделял от сына всего один этаж, она все же беспокоилась. Когда их стали провожать, Чезаре, желая сострить на прощание, без всякой задней мысли сказал:

— Забастовщик — это без пяти минут бездельник, имейте в виду, синьора Эрсилия!

Из деликатности Эрсилия улыбнулась, а Метелло смотрел на Чезаре, подняв брови, и кивал головой так, что это можно было понять и как согласие и как выражение соболезнования.

Когда они вернулись домой, Эрсилия бросилась к нему на грудь и расхохоталась. Ее рассмешила не шутка Чезаре, а выражение лица Метелло, с каким он ее выслушал.

Метелло пояснил:

— Я так еще и не понял, что более несносно: его глупость или ее кривлянья.

Потом, лежа рядом со спящей Эрсилией и ребенком, он еще долго не мог заснуть, но думал при этом совсем не о забастовке, не о своих товарищах, не о Бадолати или Мадии, а о жильцах верхнего этажа. Будто он не был знаком с ними уже два года и не составил о них определенного мнения, которое казалось ему бесспорным и окончательным.

Чезаре был мастером своего дела, но что касается ума… Они с Метелло на все смотрели по-разному. Чезаре больше любил Вагнера, чем Верди, и считал прозу Аугусто Новелли (Новеллино) топорной, так же как и его манеру полемизировать и его комедии. Ноги его не бывало в Джоко дель Паллоне, никогда он не купался в Арно, никогда не пил вина, кроме как за едой. Еще удивительно, что он не был ханжой. Впрочем, священников он все же почитал, хотя и не ходил в церковь.

— Они занимаются своим делом, — говорил он.

По мнению Чезаре, все «занимались своим делом», как будто не было дел грязных и дел чистых!

— Не нужно видеть все в мрачном свете. Порядочных людей куда больше, чем мы думаем. И они как раз там, где их меньше всего ожидаешь встретить.

У него были какие-то допотопные взгляды. Он был очень педантичен, утверждал, что уважает всякие убеждения, — вероятно потому, что своих у него не было. А если и были, то сводились к следующему: красные, белые или черные идеи не должны вносить беспорядка в жизнь, или, как он говорил, «не должны поднимать тарарам». По его мнению, одинаково вносили беспорядок и премьер-министр Криспи, затеявший войну в Африке, и Бреши, покушавшийся на короля, и те, кто вышел на улицу в 1898 году, и генералы, которые их расстреливали. Одни стоят других. Он никогда не рисковал высказывать это открыто, но о его суждениях нетрудно было догадаться.

— Когда начинается тарарам, никогда заранее не знаешь, чем это кончится, — говорил Чезаре.

А причину его ненависти к тому, что он называл беспорядком, нетрудно было понять.

— Если поднимется тарарам, иностранцы к нам не приедут и даже те, которые уже здесь, разбегутся.

Его заказчиками были большей частью иностранцы, вся Италия подрабатывала на иностранцах!

Чезаре не любил над чем-нибудь особенно задумываться и вообще не жил, а скорее существовал. Весь день он проводил в мастерской, которую унаследовал от отца, а вечер посвящал капризам жены; по воскресеньям они отправлялись в театр Пальяно, и иногда после ужина — во внутренний зал кафе «Колоннине». Можно предположить, что он годами не выходил за пределы площади Санта-Кроче. И даже в армии не служил, из-за того что с малых лет вечно стоял согнувшись над подрамником и у него деформировалась грудная клетка. Вероятно, он за всю свою жизнь не уходил дальше набережной Арно и портиков. Его нужно было убеждать в том, что в районах Курэ и Ромито возникли и разрастаются новые кварталы, новые фабрики — словом, началась новая жизнь.

— Да, да, — говорил он. — Я не сомневаюсь в этом. Надо как-нибудь туда сходить.

Он обращался к жене и, стараясь сделать это незаметно, слегка касался ее руки. А жена отвечала:

— Нет, нет и нет! Я ни за что не пойду туда, пока мы не съездим на море. Мне дела нет до того, что в эти месяцы Флоренцию посещает особенно много иностранцев. Если ты не свозишь меня на морские купанья, я поеду одна.

— Хорошо, я согласен, — успокаивал ее муж. — Только не сердись, а то у тебя опять всю ночь будет болеть живот. Мы обязательно поедем на море этим летом, обязательно.

Хотелось встать и спросить: «Можно, синьор Чезаре, я от вашего имени дам вашей жене по физиономии?»

Но взгляд Эрсилии, лукавый, смеющийся и вместе с тем умоляющий, сдерживал его. И Метелло вмешивался в разговор только для того, чтобы сказать:

— Итак, синьора Ида, с этого дня начинайте копить деньги на лето.

Лето пришло, и Ломбарди сняли комнату в пансионе Панкальди и пляжную кабинку. Ида бывала там девочкой и теперь договорилась обо всем письменно: комната будет оставлена за ними на весь июль. «Несносная» убедила мужа доверить на это время мастерскую первому помощнику. У Чезаре их было трое. Он был настоящий хозяин!

— Если даже они утаят от нас часть доходов, мы потом заставим их все это возместить! — заявила Ида в день своего рождения.

Прелестная Идина! Она вся состоит из бантиков, гримасок и улыбочек. Но именно это, по-видимому, и пленило Чезаре. К тому же обоюдная пустота в голове помогла им спеться. Ида, говорил себе Метелло, «самое неприятное, самое несносное из всех существ, носящих юбку, на этом свете». Он называл ее «несносной», потому что эпитет «неприятная» по отношению к ней казался ему почти комплиментом. В пьесе «Любовь на крыше», которую они все четверо смотрели в воскресенье днем в театре Альфьери, кавалер говорил своей даме: «Выйди же, несносная, подари мне хоть один поцелуй!» Уже светало, а Метелло все продолжал думать о ней. Звонко щебетали ласточки, издалека доносился голос разносчика хлеба, а ему хотелось спать еще меньше, чем шесть часов назад.