Изменить стиль страницы

И когда они возвращались домой в этот вечер, после почти пятнадцатилетней разлуки, Олиндо спросил его:

— А в Ринчине ты с тех пор так и не бывал?

— Да как-то все не было случая. Сказать по правде, меня никогда туда особенно и не тянуло, — отвечал Метелло.

— А там все помнят о тебе. И Козетта тоже. Ты помнишь Козетту?

— Еще бы! Эта девчонка тогда здорово заарканила меня!

— Видел бы ты ее теперь! Она так растолстела! Здоровенная баба стала. Даже неловко называть ее Козеттой, так не подходит ей это имя. В двадцать лет она ушла в монастырь, но перед самым пострижением — подумай только — взяла да и сбежала с сыном почтальона! За него и замуж вышла. У них теперь три дилижанса и шесть пар лошадей. Всем повезло, кроме меня! — повторил он.

Метелло переговорил с инженером Бадолати, и на следующей неделе Олиндо приняли на стройку чернорабочим.

— Ай да Метелло! Ты и в семейной жизни счастлив, и хозяин тебя ценит и уважает, несмотря на твои убеждения! Но ты этого заслуживаешь, и я даже не завидую.

Так Олиндо благодарил Метелло.

Убеждения?.. Выйдя из-под надзора полиции, Метелло вступил в социалистическую партию. После восьми месяцев тюрьмы и почти года ссылки на острове Лампедуза это казалось вполне логичным.

В ссылке жилось ему не хуже, если не лучше, чем другим. Его послали на строительство казармы для карабинеров, так что он не сидел без дела. Он повстречал там людей, которые ничуть не уступали Дель Буоно и Келлини. И все же для него это было испытанием, которым он не хвастал и о котором не любил говорить.

— Я видел слишком много несправедливости и проглотил слишком много обид. Чем скорее все это уйдет в прошлое, тем лучше. Важно вспомнить об этом в нужный момент. Да вот разве на старости лет, когда буду рассказывать свою жизнь внукам.

Но подобно тому, как тело его достигло полного расцвета к тому времени, когда он вернулся во Флоренцию и вновь начал работать на стройке, ум его тоже стал более зрелым.

Если прежде он стремился не быть ни первым, ни последним, то теперь сама жизнь доказала ему, что на такой позиции долго удержаться нельзя. При всех обстоятельствах толчок делается общими усилиями, и не имеет значения, кто поддал плечом больше, а кто меньше. «Кто сильнее, тот и толкает сильнее, — говорил он. — Так уж оно само получается». Нет ни первого, ни последнего! Тут дело не в мускулах, а скорее в характере и убежденности, в том, желаешь ли ты чего-нибудь или нет, находишься ли по эту или по ту сторону, «потому что мир, — говорил он, — разделен надвое — на друзей и на врагов. А средний путь существует лишь для того, кому не жаль собственного времени или кто боится прозевать свою долю пирога». Он признавал, что бывают исключения: «Есть, пожалуй, кой-какие отступления вправо и влево, но это относится только к друзьям. Иногда они ошибаются — всякий может ошибиться, никто никогда не бывает до конца хорошим или до конца плохим. Даже на самом прекрасном винограде бывают пятнышки, и, полежав немного, он загнивает. Не убегай вперед, подожди, пока события созреют, как гроздья рябины, и старайся идти в ногу с друзьями, не отрывайся от них. Может оказаться и так, что ты был неправ. Иногда даже отвес врет, зеркало и то обманывает; подумай сам — как же тогда не ошибаться, если судишь о человеке! Даже папа римский и тот не безгрешен. Непогрешимых не бывает! А поэтому приглядись к тем единомышленникам, кто знает больше тебя, взвесь, обдумай, постарайся понять и иди за ними. Ты окажешься на правильном пути».

Вот какими были теперь его убеждения, его образ мыслей.

«Если оторвешься — собьешься с пути, — говорил он. — А сбившийся рано или поздно переходит на другую сторону и становится таким же, как наши десятники. Они всегда заодно с хозяином, а подвернись случай, и того обмишурят, как это сделал Мадии, который, обманув и обокрав Бадолати, показал, каков он есть на самом деле. Но и с одной честностью далеко не уйдешь. Не становясь жуликом, будь хитрым и пронырливым, как лиса. Может случиться и так, — добавлял он, — что друг твой станет недругом. Редко бывает наоборот. Не спускай глаз со своих врагов, берегись, когда они протягивают тебе руку».

Такими в общих чертах были его «правила поведения», как он их называл. И когда нужно было договориться о казавшихся неоспоримыми требованиях или выступить против несправедливости, слишком вопиющей, чтобы ее можно было стерпеть, Метелло предлагал товарищам следовать его правилам. При этом он говорил: «Согласно Дель Буоно и Пешетти, Турати и Марксу и всем бородатым светилам, это — классовая борьба. Будем и мы называть ее так. Но всегда самое важное — вырвать чуточку побольше хлеба. А вообще, что ж поделаешь, приходится иногда трепать по щечке того, кому ты охотней всего плюнул бы в морду. Ах, каким бы это было удовольствием! Но смена должна быть отработана, и в субботу во что бы то ни стало должна быть получка. Иначе что твоя жена станет варить на обед — классовую борьбу? Твое удовольствие?!»

На строительной площадке и в Палате труда к его словам прислушивались. Дель Буоно советовался с ним, прежде чем представить на широкое обсуждение план организации протеста или агитационной работы. Метелло пользовался любовью своих товарищей, и они были недовольны тем, что он до сих пор оставался в тени. Его хотели послать делегатом на конференцию каменщиков, но он отказался, и вместо него поехал Джаннотто. «Нет, в самом деле, — "говорил он в таких случаях. — Тут достаточно Дель Буоно, хоть он и не каменщик. И Джаннотто — прекрасная кандидатура, я его знаю. Я хочу отвечать сам за себя, — отработать что положено, а там быть вольной птицей! Если вы меня позовете, я тут же появлюсь, но только для того, что занять свое место рядового. У меня молодая жена, мне нравится опера, меня тянет к развлечениям. Эх, была бы только возможность, мало ли на свете вещей, которые мне нравятся!» — вздыхал он.

Крестьяне, покинувшие деревню, чтобы стать каменщиками, приобрести специальность и кусок хлеба, в котором им отказывала земля, видели в Метелло своего человека, который сумел за несколько лет перерасти их на голову и был способен понять их настроения и запросы. А горожане, ценившие его трудолюбие, признавали в нем уменье говорить, выразительность и меткость тосканских оборотов речи и уважали его с тем большим основанием.

Среди первых, естественно, был Олиндо, которого к Метелло, кроме всего прочего, привязывала любовь и родственные узы.

Несмотря на то, что они были молочные братья, Олиндо мог бы сойти за отца Метелло. Годы, проведенные в шахте, бремя семьи и бед, свалившихся на него, особенно в последнее время, подорвали его здоровье и силы. Он был среднего роста и выглядел немощным. Голова у него была маленькая, иссохшая, уже почти совсем лысая, как у старика. И эта преждевременная старость, кстати довольно обычная среди шахтеров, была особенно заметна на его лице, морщинистом и настолько худом, что губы исчезали в беззубом рту, а скулы, казалось, вот-вот прорвут кожу. Глаза нисколько не оживляли его лица. Они были карие, глубоко запавшие, и чем мягче и испуганнее было их выражение, тем неуловимее оно казалось, и никогда нельзя было до конца понять, что кроется в них — смирение или вечное беспокойство. Его манера держаться, рассчитанная на то, чтобы вызвать жалость, и в то же время постоянная раздражительность и обидчивость, его немощность и, как следствие, явное желание подслужиться к десятнику, не привлекали к нему особых симпатий на стройке.

Но он был молочный брат Тополька, который покровительствовал ему, и поэтому если Олиндо не обзавелся настоящими друзьями, то и не возбудил к себе вражды или открытых антипатий.

В это утро, выйдя из дому, они миновали уже площадь Санта-Кроче, когда Метелло вдруг вспомнил, что ему нечего курить. Он купил сигару и, разделив ее резачком, стоящим на прилавке у продавца, предложил половину Олиндо. Но тот не стал закуривать, а спрятал ее, говоря: