Лежа с закинутыми за голову руками, Метелло улыбнулся, а она продолжала:
— Да, я хотела ребенка! Еще совсем девчонкой я любила детей. Наверно, и учительницей я стала, чтобы быть поближе к ребятам. Но скажу откровенно: больше всего мне нравилось менять мужчин. Менять их одного за другим так же, как вам, мужчинам, нравится менять женщин. Что, разве не так? Теперь я могу об этом говорить спокойно, не волнуясь. Но тогда… я и сама не понимаю. Я желала ребенка, но каждый раз, оставшись одна, принимала все меры для того, чтобы его не было. Я вела себя как безумная. Ведь правда?
— Да, — сказал Метелло, — честно говоря, я никогда не мог тебя как следует понять.
— Но теперь я стала благоразумней, уверяю тебя. Если бы мой первый муж не умер так рано, я бы давно одумалась. Я любила его, из-за него оставила школу и всю свою жизнь изменила: я перестала читать книги, начала работать на огороде. Я его очень любила, он был моим мужем, и мне так хотелось иметь от него ребенка. Но детей у нас не было, потому что муж все болел. Умер он вовсе не так, как рассказывают твои друзья из табачной лавки: его свел в могилу рак легких. Они это прекрасно знают, но им не остается ничего другого, как злословить, ведь все они волочились за мной. Я на них не в обиде. Овдовела я еще довольно молодой, и, может быть, поэтому мной опять овладело то же неистовство, что и до замужества. Говорю тебе все это для того, чтобы ты понял, с какой женщиной имел дело.
Метелло не сказал ей, что знал об этом и раньше. Ему было интересно слушать такие неожиданные признания.
Ребенок пошевелился во сне. Виола подошла, поправила одеяло и тихонько поцеловала сына в лоб. Да, без сомнения, это была безмятежно спокойная и заботливая мать. Пропел первый раз петух, луна в небе поднялась еще выше. Виола снова подсела к Метелло и сказала:
— Думай обо мне что хочешь, но теперь я счастлива. Когда я узнала, что у меня наконец будет ребенок, что это свершилось, я была прямо вне себя, я просто помешалась от радости и ревновала всех к этому еще не родившемуся существу. И не видела никого, кто казался бы мне достойным называться его отцом, кто мог бы иметь какие-то права на него, дать ему свое имя. Но знаешь ли ты, что это было? Дьявольское наваждение. Так мне сказал духовник. Не наш местный священник из Ровеццано, нет. Человек он, может, и достойный, но уже стар и пьет не меньше своих прихожан, — где ему разобраться во всем этом? Я исповедовалась в соборе Санта-Мария дель Фьоре у самого епископа. Это он спас меня, объяснив, что я готовила себе вечные муки, губила свою душу; не зная, кто был отцом моего ребенка, я потеряла веру во все и во всех и, преисполнившись гордыни, сделала ее своим щитом. Мне нужно было снова обрести смирение, веру во всемогущество и премудрость божию. Мне надо было понять, что люди прежде всего дети господни, а потом уже дети своих отцов и матерей. Но поскольку у моего ребенка должен быть отец на земле, почему бы не стать им человеку, который так добивался этого и, по-видимому, любил меня? «А кроме того, — сказал мне епископ, — откуда тебе знать, может быть, он и есть отец твоего ребенка?» — «Ах, ваше преосвященство, достаточно перелистать календарь…» — «А дашь ли ты руку на отсечение, что это не так?» — спрашивает он. «Нет, поручиться не могу», — говорю я. К тому времени прошло почти полтора года, ребенку было уже больше шести месяцев, и высчитывать становилось все труднее.
Она остановилась и, заметив, что Метелло смотрит на нее сквозь полуопущенные ресницы, стараясь не потерять нить рассказа, спросила:
— Ты думаешь, что я сошла с ума не тогда, а теперь?
— Нет, — ответил Метелло, — я думаю, что в церкви попы сразу же поймали тебя на удочку. Но если ты счастлива…
— И как еще счастлива! — перебила его Виола. — Ребенок заставил умолкнуть во мне дурные инстинкты, просветил мою душу. Муж мой — человек хороший и уважает меня больше, чем я того заслуживаю. Старики, которые могли бы смотреть на него косо, относятся к нему как к родному сыну. Нет, нет, я не забыла: ему двадцать два года, а мне скоро пойдет сорок первый. В один прекрасный день я буду вынуждена смириться и признать, что он в сущности прав; я к этому подготовлена. Но до тех пор, пока я для него хороша, ему не придется ни на минуту усомниться во мне. А если когда-нибудь он нас покинет, со мной останется мой сыночек, — сказала она в заключение. — Понимаешь ли ты теперь, почему я ждала тебя у окна, почему хотела поговорить с тобой?
Метелло сел на постели и сказал:
— Ты была учительницей, ты образованная, а я рос в деревне и нигде не учился, я простой каменщик. Но я понял, что теперь ты раскаялась в своих ошибках, встретив человека, который полюбил тебя и дал имя твоему ребенку. Ты отвечаешь ему взаимностью, ты ему благодарна и, значит, никогда не сможешь изменить ему.
Она долго молча смотрела на Метелло. Слезы показались в ее прекрасных глазах. Смутившись, он спросил:
— Зачем это? Что с тобой?
— Прости меня, — сказала она, — я плохо думала о тебе. Да, я училась, но ни книги, ни жизнь, видно, ничему не научили меня.
Метелло надел башмаки и встал. Он не мог понять, что движет им — любопытство, умиление или великодушие. Он стоял спиной к ней, и это вырвалось как-то само собой:
— Да я никогда и не думал, что ребенок может быть моим!
Впрочем, это была правда, Метелло так решил еще два года назад, как только прочел письмо Моретти.
Он собрался уходить. Виола вытерла глаза и уже на пороге спросила:
— Тебе ничего не нужно? Ты уже нашел работу?
— Нашел, — ответил он. — С завтрашнего дня я снова буду работать на старом месте. Мне повезло! — И тут же добавил: — А жить я буду в центре. Вряд ли нам удастся часто видеться — Ровеццано немножко на отшибе.
Виола проводила его до калитки. Занималась заря, воздух был морозный, чистый, пели петухи, с Арно доносился голос перевозчика, вдали дымилась труба отбельной фабрики.
— Иди домой, холодно, — сказал Метелло.
Виола держала его руку. В предрассветной мгле лицо ее казалось бледным, утомленным, увядшим. Взгляд уже не выражал ничего, кроме благодарности, которая вызывала у Метелло только досаду.
— Ну, прощай, — сказал он. Сделав несколько шагов, он на мгновение обернулся и повторил: — Прощай, Виола!
Так она ему и запомнилась: с поднятой в прощальном жесте рукой у калитки. Он быстро пошел по дороге, которой так часто ходил четыре года назад, — все той же тропинкой, сокращающей путь, а потом прямо, нигде не сворачивая до Порта алла Кроче.
Часть пути он бежал, чтобы согреться. Достигнув кафе «Канто алле Рондини», которое как раз в это время открывалось, зашел туда, попросил стопку виноградной водки и залпом выпил ее. У него оставалась еще лира и восемьдесят чентезимо. Вот и все, чем он располагал для начала, и у него не было ни работы, ни пристанища на ночь. Положение было почти такое же, как и десять лет назад, когда он впервые вошел в город через те же Порта алла Кроче. И все же теперь, спустя десять лет, в его карманах, которые тогда были совсем пусты, звенели тридцать шесть сольдо, у него была специальность и он не только мог справиться с работой, но и знал, для чего работает.
Когда он вышел из кафе, чтобы снова пуститься на поиски работы, которую и в этот день ему не суждено было найти, мысли о Виоле уже не занимали его. На этот раз Виола навсегда ушла в прошлое, которое Метелло, как все простые и здоровые люди, живущие настоящим, и не пытался воскресить и в котором никогда не искал помощи или утешения.
Глава VI
Начинать все сначала было нелегко, но голодать Метелло не пришлось.
Выпал снег, какого флорентийцы не помнили «с тех времен, когда был изгнан герцог Тосканский», и дней на десять хватило работы по расчистке улиц. Тут он снова встретился с другом Бетто, старым Пестелли, которого потерял было из виду. У Пестелли прибавилось морщин, и выглядел он еще более тощим, но бодрости духа не терял, поддерживая ее обильными возлияниями. Таскать тяжести стало ему уже не по силам, на рынке он больше не работал, и заработки его теперь были еще более случайными, чем прежде.