Из всего виденного и пережитого под стеклянным колпаком остались в памяти приключения в переулках Джельсо и Конте ди Мола. Этот путаный лабиринт находился в двух шагах от большой улицы — виа Толедо и от Кастелло. Дальше лежал портовый район, а за ним — предместье Борго Лоретто. Это был уже настоящий «бандитский» квартал. Ходить туда было запрещено, и если налетишь на патруль, не миновать ареста — десять дней на гауптвахте и пять дней строгого заключения.
Иногда они шли смотреть Пульчинеллу в театр Сан-Фердинандо. Из того, что говорилось на сцене, они понимали очень мало, но основной смысл комедии был ясен. Как и флорентийский Стентерелло, неаполитанский Пульчинелла вызывал смех, потому что был вечным неудачником.
Таким в памяти Метелло остался Неаполь, где он прожил три года. Сохранилось лишь несколько отрывочных воспоминаний о времени, когда его убедили, что ему положено не думать, а только прыгать через перекладину, маршировать и по команде «На караул!» мгновенно сдвигать каблуки, держа штык прямо перед собой, в двух пядях от носа.
Казарменная дисциплина заставляла быстро забывать о похождениях в компании с Леони, Маскерини и парнем из Ливорно и заглушала угрызения совести. К тому же солдат старались держать в вечном страхе: не проходило дня, чтобы кто-нибудь из начальства не напоминал, что в этих подозрительных переулках их рано или поздно разденут и ограбят. Поэтому они никогда не увязывались во второй раз за одной и той же девчонкой и старались не возвращаться в один и тот же район.
В Неаполе они привыкли к таким кушаньям, о существовании которых, правда, знали и раньше, но никогда не пробовали, пренебрегая ими. А здесь люди считали, что нет на свете ничего вкуснее моллюсков, вареных початков кукурузы и свиных ножек. Возможно, что для неаполитанцев все это казалось лакомством просто потому, что они всегда были беднее, чем жители Флоренции, Ливорно и Кашине, и менее разборчивы в еде.
Привыкли солдаты также и к неаполитанскому диалекту. Им казалось, что они его полностью усвоили. И в постели, перед отбоем, они развлекались тем, что проверяли свои познания, которые ограничивались тремя десятками неаполитанских выражений вроде:
«Пошляемся немножко; парнишка; очень приятно, земляк! зажги, погаси, открой; проснись; ложись, вставай, плати; потихоньку; что там такое? твоя мать, твой отец, сестра, брат; помидор, пицца[22], печеная картошка; брюки, болтун; поди сюда; сволочь; у меня пустые карманы; я болен; балда».
Однако с их помощью можно было выразить все и договориться о чем угодно. Были и другие слова, которые в разговоре с солдатами неаполитанцы употребляли не то в качестве комплимента, не то оскорбления. Настоящий смысл этих слов солдаты так никогда и не узнали.
— Слава Гарибальди, создавшему всю эту путаницу! — говорил Маскерини.
Но вот в один прекрасный день стеклянный колпак сняли, воду из аквариума выпустили, банки со спиртом больше нет. Ты уволен в запас и снова можешь дышать свободно. Постепенно в мозгу начинают рождаться сложные мысли. Но как раз в этот момент только что обретенная свобода со всей категоричностью и жестокостью ставит перед тобой вопрос о хлебе и работе. Надо начинать все сначала — с тремя лирами в кармане, в старом штатском костюме, который, оказывается, выцвел и стал узок…
Что ожидало Метелло во Флоренции? Он надеялся, что сможет без труда найти работу на строительстве, снять комнату и начать новую жизнь. Покидая Неаполь и глядя на него в последний раз из окна вагона, он думал: «Если бы не военная служба, возможно, я никогда бы не побывал здесь и не увидел моря». Мысль эта служила некоторым утешением и как бы подтверждала поговорку: «Нет худа без добра».
Метелло так и не ответил на письмо Моретти два года назад, и теперь связь с ним была утеряна, как, впрочем, и со всеми остальными: правда, Метелло, изредка обменивался открытками с Дель Буоно, Корсьеро, Келлини и по праздникам с семьей Тинаи, все еще жившей в Бельгии. Писать Моретти означало дать прямой ответ на поставленный им вопрос и высказать свое мнение о Виоле, а поскольку Метелло не сомневался, что его письмо стали бы читать вслух во всех табачных лавках и остериях Ровеццано, он предпочел промолчать.
Сейчас, вспоминая об этом, он решил, что поступил совершенно правильно. Никакой «зов крови» не волновал его. Поведение Виолы и ее упорное молчание вполне оправдывали его. Одна только Виола могла знать, был ли то его ребенок. «А может быть, даже и она не сумела бы сказать с полной уверенностью», — думал он. Так или иначе, все это мало трогало Метелло. Теперь ему было приятно вспоминать о Виоле, но ни глубокого чувства, ни тем более особого уважения к ней у него не было и ломиться в ее дом, чтобы выяснять, кто отец ребенка, он, конечно, не собирался. Виоле было уже под сорок, а Метелло, не в пример прочим, вовсе не стремился завладеть участком, который она должна была получить в наследство от стариков. Мало того, ему все время казалось бы, что он продался за клочок земли. Нечего греха таить, ему хотелось бы повидать Виолу и посмотреть, чем все это кончилось, но он не желал давать повод думать, что как-то заинтересован в этом деле. Более того, он решил не показываться в Ровеццано, пока не устроится на работу.
Во Флоренции, покончив со всеми формальностями и сдав на хранение деревянный сундучок, в котором находилось все его имущество, Метелло принялся за поиски работы, благо час был еще ранний. До самого захода солнца ходил он от одной стройки к другой. Побывав на шести участках и всюду выслушав отказ, не зная как быть и чувствуя себя в родном городе более одиноким и чужим, чем в Неаполе, он поехал в Ровеццано. Сойдя с дилижанса, он вскоре оказался в табачной лавке. Был декабрьский вечер, свирепствовала трамонтана, и казалось, все население Ровеццано попряталось по домам и лавочкам. Метелло не пришлось обращаться с расспросами: все, что его интересовало, было ему немедленно сообщено. В частности, он узнал, что Моретти живет уже не здесь, а в городе, где открыл свою мастерскую.
— На деньги жены, разумеется. Ведь Моретти женился. Неужели он тебе об этом не писал? Как же! На дочери чиновника налогового управления. У них уже и ребенок есть! Жена принесла ему в приданое пять тысяч лир, на них-то он и открыл свою мастерскую. Делает лепные украшения и карнизы.
Так они добрались до темы, одинаково волновавшей всех присутствующих. В остерии, куда они перекочевали, стали пить за возвращение Метелло. Платил Фантони, владелец прачечной, у которого Метелло когда-то работал по вечерам. Высокий, грузный Фантони, казалось, смаковал каждое сказанное слово, посасывая намокшие в вине усы.
— А Виолу ты помнишь? И у нее ребенок, она тоже вышла замуж года два тому назад. Не так-то было легко уговорить ее обвенчаться. Она ждала ребенка, потом родила и все никак не могла решиться — видно, хотела быть свободной. Ее, можно сказать, силой замуж выдали — и не кто иной, как свекор со свекровью, пригрозив, что лишат ее наследства. Кроме того, жених ее был способен на любое безумство.
— За кого же она вышла? — поинтересовался Метелло, потягивая вино и стараясь, чтобы голос его звучал как нельзя более равнодушно.
— Не терпится узнать? — ехидно спросил Фантони.
Так Метелло убедился, что все в Ровеццано, как и Моретти, считают его отцом ребенка.
— Просто любопытно, — сказал он.
— За кого же она могла выйти?! За отца ребенка, конечно, за Альфредино Бонеки. Ты должен его знать, он тоже работал у меня — грузчиком, чернорабочим, кем придется. Женившись, он неплохо устроился. Живут они все еще в доме стариков. Он на восемнадцать лет моложе ее. В общем, когда Виола состарится, он… понимаешь?.. скучать не станет. Как говорится: «Что посеешь, то и пожнешь». Я это так, между прочим, просто к слову пришлось. По слухам, Виола снова стала примерной женой, как при первом муже. Впрочем, Альфредино вряд ли допустит, чтобы жена ему изменяла. Она уже немолода, а он здоров, как бык. В общем Виола теперь успокоилась. Души не чает в ребенке, как будто ей первой на свете довелось стать матерью.
22
Пицца — тонкая лепешка, выпеченная с сыром.