Изменить стиль страницы

— Что? Мне? — живо вскакивает Альбертас, его щечки вспыхивают еще ярче, глазки загораются, но он тут же спохватывается: — Вот черт… А я-то всерьез подумал, что какой-то… Вот разыграл с первого же слова, за мной бутылка вина, ставлю.

— Не слишком ли много ты задолжал? — напоминает Йонелюнас, высовывая свои длинные ноги из-под столика и воздвигая из огромных башмаков баррикаду.

— Кому? Саулюсу?

— Нам.

— А, в широком смысле. Согласен. Пардон, — Альбертас, прищелкнув пальцами, подзывает официантку. — Вот так, друзья мои, если праздновать, то праздновать. Повторите, пожалуйста, — показывает на опустевшую бутылку. — И три кофе. Только двойного. А может, ты, Саулюс, еще что-нибудь хочешь?

У Саулюса под ложечкой пусто, щемит, даже поташнивает. Может, оттого, что давно не ел. Хотя голода не чувствует. (Надо было только холодильник открыть; Дагна не забыла, позаботилась, чтоб не пришлось бегать в магазин сегодня, завтра. А потом?) Надо что-то заказать, ведь еще один бокал вина, и голова пойдет кругом. Саулюс заказывает селедку с отварным картофелем и карбонад; конечно, если не слишком жирный. Правда, еще рюмочку водки.

— Видать, неважно французы кормили, раз вернулся голодный, — заметил Альбертас Бакис, взяв двумя пальцами свою бархотку на шее, легонько дергает ее. — Но мы же ушли от темы, пардон.

Саулюс незаметно усмехается: вернись он сейчас из Англии, Альбертас сказал бы: «Айм сори». Если из Италии: «Скузо». Из Германии: «Ферцайен зи». Еще в институте Альбертас как-то заявил: «Друзья мои, через месяц я буду говорить на пятнадцати языках». Почему не на четырнадцати или не на шестнадцати — никто не спросил, да вряд ли он бы и ответил. Все от души посмеялись, но через месяц он перед лекциями и в перерывах действительно чесал на пятнадцати языках: пожалуйста, извините, здравствуйте, спасибо, я тебя люблю. И торжествующе хохотал. Приятели прозвали его полиглотом, а Альбертас не просто эти несколько слов вытвердил назубок, но и подцепил привычку к слову и не к слову вставлять эти «жемчужины», не стеснялся даже иностранцев. При первой встрече все считали его развеселым парнем, душой общества, после второй и третьей многие говорили: «Балаболка». А для старых институтских приятелей Альбертас был и остался добрым, настоящим другом.

— Все-таки мог бы и заговорить, — не выдерживает даже Вацловас Йонелюнас; не очень-то занимает его география со всеми своими достопримечательностями и чудесами, но сейчас, когда перед тобой живой свидетель, да еще из такого мира, разве это не интересно?

Саулюс рассказывает о Версале (интересно, почему начал именно с него?), о барочном зеркальном зале, о позолоченной военной гостиной, о редчайших картинах и гобеленах, о казарме мушкетеров и часовне, в которой венчалась Мария-Антуанетта… Вдруг замолкает, подумав, что рассказ не забавляет даже его самого, что не находит слов, которыми мог бы передать все, что чувствовал и видел. Помолчав, отхлебнув вина, заговаривает опять, теперь о Лувре с его множеством залов и дивной Моной Лизой, но перед глазами вдруг всплывает Мигель Габес, поднявший правую руку — огромный сгусток крови.

— Нет, нет, — он заслоняет ладонью глаза, встряхивает головой, — ничего я не буду рассказывать, вы уж не сердитесь, ребята!

— Но это же интересно! — вскрикивает Альбертас, в его глазах — неподдельная радость.

— Слыхали. В учебниках читали. — Безжалостное замечание Йонелюнаса почему-то не задевает Саулюса.

— Ну знаешь, Вацловас! О таком можно слушать сотню раз. Тысячу раз. Ты не принимай близко к сердцу, Саулюс, Вацловас шутит.

— Я на полном серьезе, — слышали, читали…

— Ты прав, Вацловас, — Саулюс и впрямь не обижается, сам понимает — не об этом надо говорить, да и не сейчас…

— Пардон! Но ты, по-моему, не в духе. Конечно, устал с дороги… Ешь, Саулюс, остынет.

Саулюс не чувствует вкуса, с трудом глотает куски, наконец отодвигает тарелку и прислоняется к спинке стула. Кафе шумит, звенят бокалы, кто-то с выстрелом открывает бутылку шампанского. Поворачивает голову — о, за соседним столиком компания из трех женщин. Одну из них Саулюс знает — Инеза (фамилию забыл), добрых десять лет назад снимавшаяся у Вабаласа в «Канонаде» или в «Марш, марш, тра-та-та». Овальное бледное лицо, голова на длинной обнаженной шее склонена набок, гладкие волосы разделены на пробор и прилизаны, тоненькие дуги бровей приподняты. Точно как из Модильяни. Поймав взгляд Саулюса, Инеза устремляет на него прищуренные глаза, будто рысь, приготовившаяся к прыжку.

— Позовем дам? Прозит!

Саулюс хватает за локоть поднявшегося было Альбертаса, удерживает. Вацловас Йонелюнас степенно говорит:

— Не стоит связываться. Или будьте здоровы…

— Я только ради вас… Раз нет, то нет, — уступает Альбертас и подмигивает Саулюсу: — Конечно, там ты не таких пичужек видел. А может, и отведал?

Намек неприятен Саулюсу. Все его сегодня раздражает.

— Послушай, Альбертас, не лезь в душу, — просит он мягко, но замечает, что приятель теряется, и уже жалеет его — может, зря обидел, ведь, бывало, в этом самом кафе они гуляли на всю катушку.

Все трое молчат, погрузившись в свои мысли; Саулюс закинул ногу за ногу и глядит на сплетенные ладони; Вацловас изящно облокотился на край столика, подпирая большим пальцем подбородок, морщит лоб, поднимает брови; Альбертас клетчатым платком вытирает испарину со лба, щиплет пальцем клинышек бородки, поглядев то на одного, то на другого, шевелит губами и берется за бокал.

— Везет тебе, Саулюс, — наконец говорит он без тени насмешки, глядя открытым добрым взглядом.

Йотаута горько усмехается над словами Альбертаса, над самим собой.

— Везет, я серьезно, — добавляет Альбертас. — Не просто так предложили поездку. Оценили, обратили внимание.

Горькая усмешка не исчезает — пробегает по всему лицу Саулюса, мелькает в глазах. Когда ему позвонили и предложили эту поездку («Не желаете ли прокатиться, товарищ Йотаута…»), Саулюс не только обрадовался: просто не поверил, что вот и  е г о  вспомнили, е м у  предлагают. На миг почувствовал себя как бы на пьедестале. Даже стал скромничать («Спасибо, для меня так неожиданно, когда столько знаменитостей…»), без всякого притворства, только желая услышать — наверняка желая! — что и он сам, дескать, не лыком шит… Но голос звучал по-деловому; да, да, товарищ Йотаута, я уже говорил с товарищем А.; оказывается, он бывал во Франции, хочет куда-нибудь подальше; говорил с товарищем Б., его жена как раз в это время вздумала рожать; говорил с товарищем В. — в больнице… («Хотя, разумеется, если вы отказываетесь…» — «Нет, нет, я согласен, конечно…») Как милостыню, как кусок хлеба, брошенный голодному, он принял это предложение. Даже поторопился принять, чтобы товарищ благодетель, не дай бог, не передумал. Поначалу, по правде говоря, он чувствовал: что-то его мучает, но толком не понимал, в чем тут дело, и лишь потом его обожгло унижение, но недостало сил заупрямиться, решиться на твердый шаг и сказать: «Нет!» А когда все перегорело и угольки затянул серый пепел, Саулюс повернул острие копья на самого себя: а почему, собственно, тебя должны вспоминать в первую очередь? За что? Сколько лет уже пробежало с того далекого-далекого апрельского дня, когда тебе вручили билет члена Союза художников и твой профессор, седой как лунь старичок, которого все величали Маэстро и кости которого уже тлеют на кладбище Расу, сказал: «Не гордись этой книжицей, а работай, работай. Я в тебя верю».

— Все выше карабкаешься, Саулюс, — Альбертас дергает бархотку на шее, вдруг вспомнив то, о чем непростительно молчал до той поры. — Тебе нужны факты, дружище? Самые свежие? Только не свались со стула!

Йотаута прислушивается; никаких новостей он не знает, мало ли что могло стрястись здесь за эти три недели. Он-то здесь при чем?

— Прозит! Только для меня непонятно, почему ты сам об этом не спрашиваешь? — продолжает Альбертас.

— О чем ты говоришь?

— Или уже знаешь? Чего доброго, я опоздал. Или тебе уже настолько все равно, раз покатался по Европам…