Изменить стиль страницы

— А дети, когда вырастут, оценят, что работали как каторжные? Но опять, же, как подумаю: а живи мы в какой-нибудь тесной норе, разве было бы лучше?

Вдруг Гедре подняла голову, по-видимому вспомнив о чем-то, мрачным взглядом уставилась на Кристину.

— Слыхала, что твоя Индре… Где она теперь? — спросила с осторожностью, но этот вопрос будто столкнул с плеч ее собственные беды, казалось, ей даже полегчало.

Пальцы Кристины впились в подлокотник кресла, обтянутого зеленым бархатом.

— Индре со мной, — с расстановкой ответила она.

— Что?

— Индре со мной, — повторила.

— Но мне же говорили…

Кристина подошла к сестре, положила руку ей на плечо. Гедре вздрогнула от этого прикосновения, оцепенела, потом схватила ее за руку.

— Мы правда когда-то были маленькими? — спросила она. — И я, и Виргиния? И все играли втроем? И сказки обожали?

Кристина молча глядела в сторону.

На улице, когда прощались, Гедре спросила:

— Так что мне Зенонасу сказать?

Кристина не поняла.

— Насчет этого дома. Зенонас насмерть меня загрызет.

— Ах, Гедре, Гедре… — уже удаляясь, ответила Кристина.

На тротуарах валялись листья, предвещая осеннюю слякоть, ветерок ворошил их, подкидывал, но Криста шла, ничего не замечая. Перед глазами мелькнули слова давнишней телеграммы: «Не откладывай, жду». Когда приехала, Гедре и Виргиния уже были в Вангае. Мать сидела на краю кровати, закутав плечи в шерстяной платок.

— Ты больна, мама? — спросила Кристина.

— Ничего путного. Хоть шевелюсь, и то спасибо.

— Такая телеграмма…

— Повремени, — как-то значительно подняла она руку.

На кухне хлопотала тетя Гражвиле, готовила обед. Гедре раскладывала на столе пузырьки, коробочки с лекарствами и все повторяла, как трудно было их достать, сколько пришлось побегать и все не с пустыми руками. Виргиния сидела в конце стола, у окна, изредка поглядывала на бежевую «Волгу» во дворике и твердила одно и то же:

— Маменька, я тебе который раз говорю: перебирайся ко мне, будешь жить без забот, ухаживать за тобой буду. Четыре комнаты, места хватает.

— Да хоть бы и у меня, мама, вот-вот свой домишко достроим, — не уступала Гедре. — Мой Зенонас говорит.

— Мне здесь хорошо, дочки, — прервала мать, долго слушавшая их речи. — Никуда я отсюда, никуда не тронусь… Только в гробу вынесут.

— Ну зачем ты так, маменька.

— Я такие лекарства привезла… В санатории не любому выдают, резолюция нужна.

— Да живи, маменька, хоть сто лет.

— Еще лекарства привезу…

Гедре и Виргиния наперебой утешали мать, златые горы ей обещали, только Кристина глядела молча, почти не раскрывая рта. Может, ее угнетал унылый день поздней осени или все сильнее овладевало предчувствие беды, ее неизбежности. Пыталась вспомнить мать радостной, смеющейся, весело поющей застольную песню. Увы, не смогла. После смерти отца, когда они остались одни, матери было не до веселья. А когда дочки подросли, перестали нуждаться в ее помощи, она стала на глазах угасать. «Что с тобой, мама?» — не раз спрашивала Кристина. «Устала», — отвечала она. Мамина болезнь — это ее бесконечная горестная дорога, и эти твои чудодейственные лекарства, Гедре, вряд ли… вряд ли…

После обеда, за которым Гедре и Виргиния щебетали не умолкая, наперегонки стараясь услужить матери, они снова уселись в комнате. За окнами шелестел дождь, тяжелые капли слетали с крыши, барабанили по обитому жестью подоконнику.

— Так вот, дочки, — вздохнула мать, по очереди, внимательно оглядела каждую. — Съехались вы все, собрались. Хорошо, что Виргиния вас созвала. Так вот и скажу теперь, чтоб вы знали, чтоб за глаза не было разговоров…

Тетя Гражвиле за стеной мыла тарелки и их звяканье казалось удивительно громким.

— Так вот, — снова вздохнула мать, — ничего я не нажила, сами знаете. Только эти вот полдома. Надо составить завещание, потому что не знаю ни дня, ни часа своего…

Гедре и Виргиния снова загомонили: да живи, мама, хоть сто лет… почему ты так говоришь… мы поможем… лекарства… перебирайся к нам, маменька…

— Уже сказала — отсюда ни шагу… Не зря я Гражвиле приняла, не на один день. Так вот, дочки, что я решила, и слово свое менять не буду, будьте уверены: эту половину дома я отписываю тебе, Кристина.

Озадаченные сестры впились взглядом в Кристину. Воцарилась гнетущая, как бы погружающая в какую-то трясину, тишина. Потом Виргиния посмотрела на Гедре, Гедре на Виргинию, и обе дружно повернулись к матери.

— А мы с Гедре для тебя не дочки, маменька?

— Вот-вот, может, не дочки? Что мне Зенонас скажет?

— Или мы не от одного отца, маменька?

— И правда… Как я дома покажусь?

— Дом — папенькино наследство.

— Папенькино…

— За что нас так обижаешь, маменька?

— За что?

Виргиния все спрашивала, Гедре все поддакивала, страшась своего Зенонаса, а лицо матери расплывалось в странной улыбке. Губы раскрылись, углубились вертикальные морщинки, глаза пригасли, ввалились, и лишь в узких щелочках светились живые еще угольки. Кристине стало страшно: сестры не говорили, а гвозди в гроб матери забивали.

— Хватит! Перестаньте! — закричала она, пересела к матери, которая все так же чудно улыбалась. — Мама, неужели ты не слышишь? Не надо так, мама. Не надо мне одной. Продай, раздели. Или всем троим отпиши.

— Ты просто ангел, сестра! — просияла Виргиния.

Сестры снова загомонили, чуть ли не бросились обнимать Кристину, потом насели на мать: мама, Криста же не согласна, она не хочет… Маменька, она справедливо говорит, подумай, ведь мы все для тебя…

Лицо матери вдруг переменилось, она встала, держась за высокое изголовье кровати, и медленно сказала:

— Оденься, Кристина, и возьми зонтик. Пускай власти составят бумаги так, как я сказала. А пока Гражвиле жива, она будет жить здесь, ухаживать за моей могилой.

Ее голос звучал так твердо, что Кристина не могла припомнить, говорила ли мать когда-нибудь таким тоном. Год, два, а может, всю жизнь готовилась она к этому своему шагу, который теперь делает без колебаний, и никому не сбить ее с дороги.

Когда они под проливным дождем вышли на улицу, из дворика, злобно взревывая, выкатилась поблескивающая мокрым лаком «Волга». Ни Гедре, ни Виргиния не обернулись, не удостоили мать и Кристину взглядом.

…Времени у Кристы оставалось море, и шагала она медленно, не торопясь. Сделав крюк, оказалась в курортном парке, в центре его на гранитном постаменте, широко раскинув хищные крылья, словно собираясь куда-то улететь, сидела огромная бронзовая птица. Говорят, когда-то с этого постамента сурово взирала голова Николая II, в тридцатом юбилейном году на него водрузили голову великого князя Витаутаса, потом… Не долго держались головы на постаменте, а теперь вот уже третье десятилетие восседает птица — орел? сокол? феникс? — кажется, подпрыгнет однажды, взмахнет крыльями и мимо верхушек мачтовых сосен взмоет в ясное небо. Люди толпились, разговаривали, с сумочками в руках спешили в грязелечебницы, некоторые из глазурованных глиняных сосудов потягивали целебную воду. Набежавший ветерок зашумел в кронах деревьев, сыпанул горсть листьев, угнал прочь облако пыли, и снова все затихло, успокоилось. Откуда-то доносилось странное «туканье». Но это не дятел долбил дерево. И не дети камешками кидались. Это «туканье», на диво ритмичное, звучало как музыка. Кристина огляделась, на широкой дорожке заметила стайку людей. Повернула к ним. «Туканье» раздавалось все ближе. Запрокинув головы, все почему-то глазели на ветки старого, пожелтевшего уже вяза. Тук, тук, тук… тук, тук, тук… Чуть в стороне от людей, у самого ствола дерева стоял мужчина с фотоаппаратом, болтающимся на груди. Да ведь это Бронюс Гедонис! — узнала Кристина и увидела, что он постукивает чем-то, зажатым между пальцами.

— Вон… глядите… скачет, — стоявшая рядом с ним женщина протянула руку к дереву. — На ветке… на другой…

Кристина увидела белочку.

Тук, тук, тук… Тук, тук, тук…