Изменить стиль страницы

Мы любим говорить: время залечивает раны. А может, залечивая одни раны, оно открывает другие — еще глубже, еще больнее, и с годами человек не может счесть ни рубцов, ни ран. Однако я тогда об этом не задумывалась, поскольку юность отвергает любые лекарства и лечит сама.

Не получая поддержки из дому, я изворачивалась, как умела. Раньше давала уроки математики и физики детям директора какого-то завода (трое избалованных погодков), а теперь представился случай устроиться в читальном зале факультета. Хоть жалованье было и мизерное, но, прибавив половину его к стипендии, могла прожить совсем сносно, а на остальные деньги покупала сестричкам то пальтецо, то платьице, то туфельки и каждый раз возвращалась домой не с пустыми руками. Мать радовалась, сестрички скакали вокруг и обнимали, целовали меня, старшую… «Ах, если б не ты… Ах, Криста… Ах, ах…» Приятно было, что могу помогать родным, мне казалось, что я похожа на Паулюса. Хоть времени и не хватало, письма ему писала регулярно. По правде говоря, писать-то было не о чем, дни были похожи как две капли воды, так перегружены работой и всякой беготней, что все стало выглядеть серым, однообразным, противным. По субботам девушки затаскивали меня на танцы. Щеки горели, сердце трепыхалось. Однако о танцах в письмах — ни слова. Напишу, думала, а Паулюс невесть что подумает, хотя я ведь ничего… я совсем ничего, даже подружки смеются: «Еще так год-другой и увянешь, засохнешь от ожидания, даже Паулюс на тебя не посмотрит».

Настала весна. Трудная пора для девушки, когда она одна, когда друг далеко. Сочная зелень лип, пьянящий аромат гроздьев сирени, теплые тени лунных ночей и долетающий через открытое окно в комнатку общежития жаркий шепоток стоящих внизу парочек — все, все взывало к любви, и я, стиснув зубы, валялась на койке, боясь вздохнуть погромче.

— Зову, зову, не отвечаете.

Меня звали? Кто меня звал, я не слышала?

Высокий мужчина заглянул через мое плечо во дворик, зажатый между обшарпанными кирпичными стенами, и, увидев дикую грушу, белую-белую, точно сугроб, улыбнулся.

— Цветет.

Улыбнулась и я, окончательно растерявшись оттого, что меня звали, а я не ответила, что позволила себе так забыться на работе.

— Нравится вам, верно? — спросил мужчина.

Я где-то уже встречала его: в коридоре, на лестнице или на улице.

Подошла к столику с картотекой и книгами.

— Вы что-то хотели?

Нашла книгу, которую он просил, и заглянула в читательский билет: Марцелинас Рандис. Аспирант.

На другой день он снова пришел, в эту же самую пору, когда читальный зал, как нарочно, был пуст. Взяв книгу, шагнул к окну, заглянул во дворик.

— Когда вам груша нравится больше всего? Когда цветет?

— Когда цветет, — ответила я.

— А когда плодоносит?

— Тогда другая красота. Какая-то тяжеловесная.

Он снова бросил взгляд на дерево.

— Эта груша никогда не плодоносит, пустая ее красота.

Ничего не ответив, я стала листать папку с бумагами. Меня разобрала досада, что вот появился человек, который посягнул на мою грушу, такую белую, прекрасную и гордую, как невеста. А на самом деле это было посягательством на мои мысли, на мой покой, на мое одиночество, которое я смаковала и которое уже докучало мне. Марцелинас Рандис уселся в самом конце зала и изредка, подняв голову, устремлял на меня взгляд. А может, просто смотрел вдаль, пытаясь лучше понять прочитанный абзац или страницу. Я украдкой наблюдала за ним, и эти его взгляды наконец стали раздражать меня. Однако вбежала стайка студентов, расселась по залу, и я смогла укрыться за ними от этого сковывающего меня взгляда.

И случись же так, что через день-другой, спустившись вечером по лестнице в фойе первого этажа, я увидела Марцелинаса Рандиса перед доской объявлений. Он изучал испещренные надписями листочки. Руки заложены за спину, сутулится. Услышав мои шаги, повернул голову.

— А, это вы! — сказал он радостно, словно мы назначили здесь свидание. — Домой?

— В общежитие.

— Общежитие — прибежище и студентов и аспирантов. Как говорили когда-то в народе — богадельня. Чтоб горя не мыкать. Крыша над головой.

Он вышагивал рядом какой-то странной дергающейся походкой, все еще пряча руки за спиной, простоволосый, воротник сорочки расстегнут, клетчатый пиджак нараспашку.

— Один мой приятель роман написал о молодежи. «Цветение». Не читали? Жаль. Подвернется под руку, непременно прочитайте. Немало там и про жизнь в общежитии. Но вот злости маловато.

— Злости? — растерялась я.

— Да, да, злости. Красивые вещички и в газетах находим, а в книге я хочу почувствовать ярость, запах пороха. Чтобы читать книгу так, словно неумелыми руками трогаешь мину. Каждый миг ждешь взрыва. Ждешь встряски, катарсиса. Вот так я понимаю. Вы любите литературу?

— Романы? А когда их читать? Едва успеваю обязательную литературу проконспектировать.

— Примерная студентка, значит. На одних пятерках?

— Да, — призналась я и покраснела; всегда гордилась пестрящими в зачетке отметками «отлично», а теперь почему-то мне стало стыдно; зубрила, книжная крыса…

— И я когда-то все добросовестно запихивал в голову. Как богомолка — одну молитву и утром и вечером. А потом — на свалку. Настало время промывания мозгов. Хорошее дело вызубренные истины, но куда лучше понятные, проверенные и принятые сердцем.

— Мы едва успеваем выполнять указания преподавателей.

— Знаю. Только не надо ко всему относиться слишком серьезно.

Я растерянно подняла глаза на Марцелинаса Рандиса. Нет, он не издевался надо мной, говорил совершенно спокойно, однако тут же поймал мой недоверчивый взгляд.

— Не надо слишком серьезно относиться к преподавателям, — уточнил он. — Для них студент… ну, вроде податливой глины, которую они могут месить и руками и ногами. Для чего? Чтобы вылепить себе подобную образину. Чтоб потешить свое самолюбие. — Помолчал и добавил: — Да и к жизни лучше не относиться чересчур серьезно.

— К жизни? — остановилась я.

— Да, если хотите сберечь веру в жизнь.

Что это было? Краснобайство? Или он просто давал понять: какая ты все-таки провинциальная курочка?

Неподалеку от общежития Марцелинас Рандис попрощался и сказал, что заглянет в магазин, поскольку в комнате нет ни куска хлеба, даже заплесневелого. Я брела, все еще чувствуя его крепкое рукопожатие, слышала его замысловатые речи. А когда общежитие осталось позади, свернула на узкую, сумеречную улочку и шагала, как-то отяжелев, не думая, куда иду и зачем иду. Запахи листвы изредка перешибала удушливая вонь подворотен, тишину нарушал детский гомон или стрекот проезжающего мотоцикла. Уселась на скамейке в скверике. За углом дома садилось алое солнце. Я загляделась на него, и когда зажмурилась, перед глазами долго сверкали, светились оранжевые, зеленые круги. «Почему ты так далеко, Паулюс? — прошептала я тихо, спекшимися губами. — Почему я не могу с тобой поговорить? Письма никогда не заменят тебя».

О знакомстве с Марцелинасом Рандисом Паулюсу я, разумеется, даже не обмолвилась, однако его мысли изложила, объяснив, что некоторые так думают и говорят. А Марцелинас, когда я возвращалась в общежитие, иногда все так же неожиданно вырастал у меня на дороге и провожал, поскольку из читальни я обычно шла одна. Казалось, что он, просидев день в кабинетах и читальнях, вечером остро нуждался в слушателе. Я была хорошей слушательницей, внимательной, не спорила, и он доверял мне свои мысли, в которых сквозила тревога, а иногда он делал такие обобщения, что я невольно оглядывалась, не слышит ли нас кто. Конечно, это были годы переоценки ценностей, когда сам ветер жизни выдувал полову из кучи зерна.

— Почему ты все одна да одна? — как-то неожиданно, переходя на «ты», спросил он. — Вижу, парня у тебя нет.

— Есть, — призналась я не моргнув глазом. — В армии служит.

— Давно дружишь?

— С десятого класса.

— Эти школьные любови…

Мне не понравилась ирония, и я промолчала, а он тут же завел разговор об индийских фильмах, от которых мы, особенно девушки, были без ума.