Изменить стиль страницы

Литвинов печально развёл руками.

— Однако были и менее трагические истории поэтического симбиоза, — продолжал он. — Аделина Адалис, ученица Брюсова, отстранённая от печати, познакомилась на коктебельском пляже с молодым поэтом Мирзо Турсун-Заде. Ему было за двадцать, ей — за тридцать, и итоге она отдалась, тьфу, дурак, — поправился Литвинов, — в итоге она отдала ему свои стихи в восточном стиле, которые тут же выпустила под его именем 150-тысячным тиражом в библиотечке «Огонька» по-русски, а позже Мирзо, как честный человек, перевёл их на таджикский.

— Выглядит анекдотично.

— Так оно и было. К примеру, Джамбул до 85 лет был известен только в масштабах одного района, но весной 1936-го года в Алма-Ате получили телеграмму из Москвы от тогдашнего руководителя республики Мирзояна. Он потребовал послать — отмыть, приодеть, снабдить деньгами и провожатыми — в столицу на декаду казахской литературы акына Маимбета, чьи стихи прочитал в местной газете. Но вот незадача — Маимбета не существовало в природе, он был выдумкой местного поэта Паши Кузнецова, который сочинял стишата от его имени и клал в карман тройной гонорар. Паша, почуяв, что пахнет жареным, тут же нашёлся: «Маимбет-де откочевал с семьёй в Китай». Как быть? Местные чиновники от культуры ломали головы, чуя оргвыводы, но вспомнили, что каракулеводческом совхозе «Кара-Костек» есть старик в засаленном бешмете и лисьем малахае, чабан Джамбул Джабаев, что ходит с домброй и поёт песни на праздниках. В итоге 90-летнему Джамбулу срочно сочинили набор песен. В столице чабан-акын глянулся, посланец степей оказался фотогеничным, экзотичным, колоритно выглядевшим в своем малахае, к тому же не знавшим русского, что явно облегчало процесс творчества для кормившейся вокруг него камарильи переводчиков. Как пишет Евгений Добренко, «предприимчивые Остапы Бендеры советской литературы превратили его в идеологическую шарманку, производящую восточные оды». Лично акын ещё при жизни попал в рай: «…для престарелого акына был отстроен дом с остеклённой верандой, палисадником, баней, летней беседкой, две шестискатные юрты и выделена в личное распоряжение легковая машина плюс Сталинская премия в 50 тысяч рублей». Деньгу лопатой гребли и «переводчики» — Марк Тарловский и тот же Паша Кузнецов. Сочинять, как сказано в «Приключениях казахского акына», было несложно. Надо было лишь тянуть бесконечные: «Пусть запомнит казах-пионер: Сталин — самый высокий пример, самый мудрый из всех мудрецов, самый лучший отец из отцов…»

— О, Боже…

— Да-да, — кивнул Литвинов. — А вот Дина Рубина признавалась, что изрядную часть узбекской прозы написала она. Она и ещё три-четыре человека, как семижильные рабочие лошади, обслуживали легион литературных аксакалов. Вот её свидетельство: «Через несколько дней меня вызвал к себе секретарь Союза писателей, выдающийся классик узбекской литературы, к сожалению, неграмотный человек. Когда-то в молодости он пас скот в горах Чимгана и недурно играл на рубабе, даже получил приз на районном конкурсе народных дарований. Собственно, с этого конкурса все и началось, а закончилось шестнадцати томным собранием сочинений в тиснёном золотом переплёте. В кабинете секретаря союза сидел и мой классик. На столе лежала пухлая папка, при виде которой я насторожилась. «Ми силедим за тивой творчества, — начал бывший пастух с улыбкой визиря. — Решений ест: поручений тебе дат. Балшой роман ест, видающийся… Болшой советский литература надо вместы делат! — Он сделал отсылающий жест кистью руки, подобно тому, как восточный владыка даёт знак телохранителям уволочь жертву. Абидулла подскочил, вложил папку в мои слабеющие руки и поволок меня из кабинета, на ходу приговаривая: «Динкя-хон, ти старасса, красива пиши. Я за эта роман государственный премий получу в област литература!» Он впихнул меня в такси, сунул водителю трёшку и помахал рукой: «Денги мал-мал получишь, Союз писателей принимат буду, благодарныст буду делат. Пиши!» Тут же, в такси, развязав тесёмочки папки, я пробежала глазами первую страницу подстрочника: «Солнце взошло на лазурный небо, Зулфия встал в огороде редиска копать, его девичье сердце трепещет от любви…» Ну а дальше пошли несколько страниц прекрасной русской прозы. «Это Лермонтов, «Вадим», неоконченная проза. Твой Абидулла драл с него целыми страницами, как сукин сын…» — сказал приятель-филолог. — «Ну, что ж… Будешь переводить». «Я?! Переводить?! Да я устрою ему грандиозный литературный скандал, его вышвырнут из Союза писателей!» Мой приятель сказал, жалеючи: «Дура, вышвырнут — причём отовсюду — тебя. Тебя, понимаешь? Из квартиры, из поликлиники, из химчистки, из общества Красного Креста и защиты животных… из жизни! Убогая, ты не представляешь, с кем имеешь дело…» «Как же мне быть?» — упавшим голосом спросила я. «Переводить». «Кого?! Лермонтова?!» «Его, родимого». «Ты с ума сошел… С какого на какой?» «С русского на советский», — жёстко проговорил мой умный приятель».

— Постой, но из этого примера явствует, что переводы не всегда были добровольны и не всегда диктовались стремлением заработать.

— Азиаты просто быстро обнаглели, но чаще это всё-таки был свободный выбор. В «Спасённой книге» Лев Друскин пишет как раз об этом. «Вот юкагирский поэт Ганя Курилов. Он вытаскивает из кармана подстрочник. Я уже привык к этой теме, в которой меняются лишь названия народов: юкагиры жили плохо, пришёл Ленин, юкагиры стали жить хорошо. Прошу: «Теперь прочтите мне стихотворение по-юкагирски». Ганя смущается: «Не помню. У меня плохая память». Ещё ничего не подозревая, говорю: «Неважно. Прочите любое. Я просто хочу послушать как звучат стихи на вашем языке». Ганя смущается совсем. Он даже пятнами покрывается от смущения. «У меня плохая память… Не помню наизусть ничего». Я начинаю сердиться: «Но ведь оно же записано! Почему Вы не взяли его с собой?» И быстрый нахальный ответ: «А мы маленький народ — у нас нет письменности». И тут я начинаю понимать: он вообще не пишет стихов. Он катает подстрочники и приносит их для перевода. Я не стал его переводить. И, как выяснилось, свалял дурака. Через полгода в «Юности» напечатали большой цикл стихов Курилова в переводе Германа Плисецкого. У Гани уже был красивый псевдоним Улуро Адо — Сын озера. А вскоре поэт и переводчик выпустили стихотворную книжку. Сегодня Ганя уважаемый человек, народный поэт…» Всё это, конечно, вчерашний день, воспринимаемый как анекдот. Сейчас поэты народов СССР никому не нужны, этот способ заработка канул в Лету. Собственные стихи напечатать может каждый, правда, стихи эти почти невозможно реализовать, разве что раздавать даром себе в убыток. И многие подлинно вздыхают по «старым добрым временам».

— То есть всё там — липовое?

— Не всё, — покачал головой Литвинов, — я же говорил. Писали грузины, писали армяне, писали и представители малых народов: тогда к ним было большое внимание, их — пишущих стихи, отбирали по школам, хвалили, направляли на учёбу в литинституты. Но только учили-то на русской классике, сиречь, на литературе метрополии. И национальный поэт сам не замечал, как начинал подражать русским. Мог ли среди них оказаться одарённый человек, создавший нечто национальное? Конечно, только национальное было не нужно. Создавали партийное. В итоге почти полувековые старания просто пошли коту под хвост.

— А что сегодня?

— Сегодня сто тридцать шесть языков России находятся под угрозой исчезновения. Государству теперь плевать на сохранения культуры малочисленных народов, оно считает, что спасение утопающих — дело рук самих утопающих. Чтобы родной язык не стал на грань вымирания, на нем должны говорить его носители, а если они этого не хотят, о чем и говорить-то? Сегодня никто не хочет платить за переводы, и все делается либо силами самих поэтов, либо, так сказать, «по дружбе или за магарыч». Но не это главное. Всякий перевод — это попытка решить невыполнимую задачу: слова разных языков вызывают разные ассоциации, имеют разный грамматический род, по-иному связаны со своими синонимами и точно передать значения даже тех слов, которые даже есть в другом языке, невозможно. Кроме того, языки по-разному «видят» мир, по-разному формируют сознание своих носителей. Но разве видение мира можно перевести? Однако есть и ещё одна проблема, о которой говорят куда реже. Трудно перевести сказанное с одно языка на другой, но ещё труднее найти у современных поэтов стихи, которые хотелось бы переводить. С тех пор, как у читателей обесценились стихи об Октябре и «родине любимой», писать им, похоже, стало не о чем.