Изменить стиль страницы

Литвинов раскрыл толстый конспект, немного криво усмехнулся и прошептал:

— Женщинам часто кажется, что если довести бессмыслицу до абсурда, может получиться что-то осмысленное. Но это логическая ошибка. — Он наклонился к моему уху вплотную и ещё тише сообщил. — Рад, что вы отказались от нелепых подозрений на мой счёт. Вы довольно быстро соображаете. У меня есть грехи, но, упаси Бог, не содомские.

Я искоса метнул взгляд на Литвинова. Мне польстила его похвала, однако задело, что он правильно расшифровал мои подозрения. Одновременно сейчас, в хорошо освещённой аудитории, я недоумевал: с чего это он показался мне неприятным? Выглядел Литвинов как типичный петербуржец: бледное интеллигентное лицо, нервный рот. Разве что тёмные, чуть вьющиеся волосы и глаза — какие-то восточные — выделяли его среди свинцовой питерской хмари. Просочилась и другая мысль: «Что, интересно, у него с этой Аверкиевой?»

Первая лекция по языкознанию была такой же скучной, как и те, что я слушал полтора года назад на четвёртом курсе, но, зная, как относится профессор к тем, у кого не обнаруживается конспектов его лекций, не удивлялся, что все записывали. У меня, по счастью, остался конспект доафганских времён, и я просто сверял его с лекцией Ильи Ефимовича, к радости своей не обнаруживая никаких существенных расхождений. Литвинов тоже писал: отчётливым, почти каллиграфическим почерком, при этом — очень быстро. Временами я осторожно поворачивал голову направо — туда, где сидела Аверкиева, и всякий раз видел её взгляд в спину Литвинова — напряжённый и остановившийся, Литвинов же ни разу не обернулся.

В перерыве лекции мы разговорились.

— Почему вас называют Шерлоком? — я сам удивился непривычному дружелюбию своего тона. — Практикуете дедукцию и расследуете преступления?

— Нет, — покачал головой Литвинов, — любая логика — это искусство мыслить в строгом соответствии с ограниченностью человеческого разума, и потому логика умеет ошибаться с полной достоверностью, и ничто так не логично, как глупость. Я скорее интуитивен, чем логичен.

Отметив мягкую плавность его речи, я восхитился. Полтора года войны, надо признать, лишили меня красноречия. Мне часто не хватало слов, речь стала лапидарной, как предгорья Гиндукуша.

— И что это значит на практике? — поинтересовался я.

— Если логика говорит мне, что жизнь — дурная и бессмысленная случайность, я посылаю к чёрту логику, а не жизнь, — любезно пояснил Литвинов.

Промелькнула мысль, что сам я когда-то поступил как раз наоборот, но я промолчал. Из дальнейших разговоров с новым знакомым выяснилось, что новоявленный Холмс специализировался на кафедре русской литературы. Затем Литвинов сообщил, что ему чихать на кровавые тайны Боскомских долин и обряды дома Местгрейвов, просто он увлёкся психологией текста и сегодня может прочитать любого поэта и писателя как книгу, — по его стихам и прозе. И именно этим он и занимается на досуге, развлекая сокурсников. Он — Шерлок от литературы.

Я счёл это ненаучным.

— В подобные изыскания неизбежно вторгаются личные предпочтения исследователя, историк литературы никогда не может быть абсолютно беспристрастным, — сообщил я ему.

Михаил на мой аргумент только пожал плечами и вяло возразил, что беспристрастны только кирпичи, трупы да диссертации.

Я находчиво выдвинул новый аргумент:

— Прошлое недоступно наблюдению, со временем неясными становятся тайны отношений и мотивы поступков.

Однако Михаил и с этим не согласился:

— Астрономы судят о далёких галактиках по доходящему до Земли свету, в моём же распоряжении — вещественные следы прошедших эпох, книги, письма, дневники, воспоминания. Сиди и анализируй.

Я снова не согласился, но разговор заинтересовал и как-то расслабил. Впервые за много дней перестали раздражать чужие слова, и даже накрапывавший за окном сентябрьский дождь не нервировал, а успокаивал. Лицо Литвинова, умное и живое, теперь нравилось. Чего я утром на него взъелся?

Однако я не решился спросить Литвинова об Аверкиевой, причём не только на языкознании, но и на истории философии и спецкурсе по Достоевскому, куда я записался только потому, что туда пошёл Михаил. Отношение Шерлока к девице явно противоречило той фразе о любви, что он бросил в коридоре.

Я был заинтригован новым знакомством и откровенно обрадовался, получив приглашение зайти к нему подзакусить. Как оказалось, квартировал новоявленный Шерлок не на Бейкер-стрит, а в Банковском переулке, совсем рядом.

Глава 1. Большой секрет для маленькой компании  

Квартира Литвинова в старомодном, но внушительном особнячке в Банковском переулке, к моему немалому удивлению, оказалась не съёмной хатой, а собственностью Мишеля, завещанной ему покойной бабушкой, и устроился он там недурно: обстановка была вовсе не богемной, чего я, признаться, ожидал, а весьма солидной, едва ли не антикварной. Никакого тебе минимализма — два массивных буфета с витражами цветного стекла, литая бронзовая люстра с фавнами, диван с грузными подлокотниками, перетянутый бледно-зелёным бархатом, повторявшимся в цвете тяжёлых портьер на окнах. Модерн.

В спальне, оклеенной тёмно-вишнёвыми обоями, фронтальная стена была занята коллекцией старинных часов с мелькавшими маятниками и причудливыми циферблатами, в углу громоздилась кровать и два кресла, накрытые пушистыми пледами, а боковую стену занимали полки с книгами. На полу лежал огромный ковёр.

Такого я у питерцев отродясь не видывал.

Мишель, снова прочитав мои мысли, пояснил, обстановка в квартире частью наследственная, а частью собранная им по свалкам, подправленная и отреставрированная. Для него нет ничего интереснее, чем восстанавливать из праха останки вещей и оживлять мёртвых. Он с откровенной гордостью снял с журнального столика тяжёлый подсвечник.

— Этот канделарий я нашёл среди кучи хлама на стройплощадке за Лиговским, когда ломали старый дом. Он весь позеленел от патины и два рожка были отломаны. Реставрировал полгода, но в итоге… — Литвинов чуть отодвинулся, предоставляя мне возможность полюбоваться плодами своих трудов.

Старый шандал, который Литвинов почему-то звучно именовал канделарием, действительно выглядел дорогой антикварной вещью.

— Диван тоже сам перетягивал, — похвастался он и, вздохнув, признался, что это потребовало от него неимоверного напряжения интеллекта.

Мы прошли на кухню.

— Ваши вкусы совсем не питерские, Михаил, — осторожно обронил я, садясь у барной стойки.

— Это и бабушка говорила, — согласился Литвинов, покаянно повесив голову, и тут же поднял её, ставя на плиту кофе и доставая из холодильника кулебяку. — Подлинную цену жизни познаёшь, когда теряешь всё. Бабуле после блокады буханка хлеба казалась сокровищем, а бриллианты — ненужной стекляшкой. Она не любила ковры и пледы и никогда не носила украшений. А у меня это, надо полагать, издержки взросления.

В кухне, явно не рассчитанной на большие компании, было тепло и уютно. Я совсем расслабился и неожиданно для себя самого перешёл на «ты».

— Почему ты прихрамываешь?

Ответ шибанул меня, как взрыв фугаса.

— Панджшер, — со странной вежливостью ответил он. — Правда, пробыл я там всего три месяца и, в общем-то, дёшево отделался. Уже полгода хожу без палки, но после долгой ходьбы слегка заносит. Никак не могу отучиться думать, куда ставить ногу. — Он зло поморщился и нервно закурил. — Это неумная военная компания напоминает юношеские потуги на блуд, не вовремя начинаешь и кончаешь, когда не надо. — Потом, утонув в клубах дыма, неожиданно добавил, — кто это сказал, что война без ненависти так же отвратительна, как сожительство без любви?

— Тебе долго это снилось? — спросил я, не ответив ему.

— Пару месяцев, — педантично ответил он. — Потом я сказал себе, что не позволю дурным воспоминаниям испортить себе жизнь. Это было не логично, но интуитивно. — По его лицу пробежала тень. — Меня там называли скелетом и удивились, когда пуля попала в бедро. Мой командир так прямо и рубанул: «А у него разве есть ляжки?» Оставим это, — отмахнулся он.