Изменить стиль страницы
Мир Чарльза Диккенса i_005.jpg

Рождество в семейном кругу.

Рождество было любимейшим праздником Диккенса — праздником, когда в его собственном доме воцарялось беспредельное веселье и дружелюбие. Обширная семья его читателей была для него каким-то идеальным, бестелесным миром; и, хотя он сам был любящим отцом и почтительным сыном, его не могло не прельщать, что в этом большом семействе отцу не приходится занимать по мелочам, а дети не поднимают шума на весь дом, когда он работает.

К тому же тон этих рождественских статей мог быть вполне интимным и задушевным. В них рассказывалось о том, сколько радости приносило отцу рождество в дни его детства, и при этом не утаивались его слабость, его детские страхи. Но рассказывалось об этих страхах спокойно, с правильным пониманием их причин: значит, его пугала неподвижность маски? К детским страхам принято относиться серьезно, но их также не следует преувеличивать, и если уж уделять им столько внимания, то с единственной целью — слегка посмеяться над ними. Разве не слышится легкая ирония по отношению к образам детства во фразе: «О, вот она приближается, эта маска!», пародирующей стиль готической литературы?[13] Это говорит не проснувшийся в страхе ребенок; это говорит Диккенс, хорошо знающий современную ему мелодраму и подшучивающий над ней. Ребенок, проснувшийся ночью в холодном поту, не произнесет фразы, стилизованной в духе ранней викторианской мелодрамы. Впрочем, Диккенс смеется здесь не очень громко — он моралист, особенно в своих рождественских сочинениях. Он всегда утверждал, что в мире, где неустанно растет индустриализация и практицизм, надо всячески развивать наше воображение, поощрять детскую фантазию. Таково было его понимание текста: «Будьте… как дети», который, подобно всем остальным изречениям Христа, очень много значил для Диккенса. И вот он обращается здесь к своим читателям — детям всех возрастов, кому тоже ведом этот страх. И одновременно он спешит на помощь родителям — великовозрастным своим читателям, которые стремятся разумными доводами отогнать эти страхи. Главное же — он стремится пробудить, оживить в этих взрослых их ушедшее детство, чтобы к ним возвратилась их детская непосредственность.

Таков тон большинства рождественских рассказов Диккенса — интуитивных и одновременно рациональных и дидактических, но в конечном счете утверждающих мысль, что без помощи нашей интуиции никогда уже не расцветет этот холодный материалистический мир. Подобная идея в дни Диккенса находила живой отклик в сердце рядового читателя. Нам это дается уже значительно труднее. Нас озадачивает эта смесь клоунады, артистизма и пропаганды, эта сложная сеть тончайших наблюдений, проницательных оценок, безотчетного комедиантства и глубочайшей прозорливости. И особенно трудно нам — профессиональным ученым и критикам, привыкшим строить четкие схемы, ибо с обычного читателя никто не спросит за его сбивчивое восприятие.

После того как наиболее эрудированные литературоведы за последние тридцать лет выяснили, что Диккенс с его необычайной интуицией, пожалуй, единственный из всех викторианских писателей перешагнул через столетие и обращается к нашей эпохе с ее страхами, жестокостью и верой в абсурд, появился целый поток чрезвычайно интересных новых толкований творчества писателя, порой откровенно тенденциозных — фрейдистских, марксистских и юнгианских, — но зачастую открывающих нам что-то важное. Однако это открытие детской способности плакать и смеяться у бородатого, облаченного в сюртук общественного деятеля, это открытие «интуитивного Диккенса» неизбежно носило односторонний характер. Теперь, когда интеллектуалы тоже сказали свое слово о Диккенсе и явили нам некоего безумца и пророка, более спокойным ученым пришлось специально оговаривать, что Диккенс не был пляшущим дервишем, блаженным или пифией. Конечно, он был театрален и порой так экзальтирован, что о нем говорили как о безумце, но своей железной волей он держал этого безумца в повиновении. Приводя выдержки из его статей, речей и писем, эти ученые показали, что Диккенса отличало высокое чувство гражданского долга и, хотя он остро реагировал на каждую неудачу, он всегда был радикалом либерального толка и боролся за то, чтобы сделать более человечным социальный прогресс, в который положил себе твердо верить вопреки всем препятствиям и сомнениям. Из всего словаря похвал, которым располагала викторианская эпоха, он выбрал три слова: «мужественный», «искренний», «честный» — и всю жизнь стремился руководствоваться этими принципами.

Конечно, интеллектуалы так же правы, как и ученые: в Диккенсе всегда жили бок о бок странный и восприимчивый ребенок с необычным мироощущением, отец семейства, реформатор — деятельный, знающий, остроумный, нетерпеливый, болезненно чувствующий несправедливость — и одновременно светский человек. Держать все это в равновесии Диккенсу всегда было непросто. По отрывку о страшной маске и зловещем картонном человечке сразу видно, каким психологическим перегрузкам подвергался юный Диккенс, хотя викторианцы не разделяли нашего убеждения (конечно, вполне абсурдного), будто ребенка надо всячески оберегать от них. Постараемся же, насколько возможно, понять, в каких условиях протекало детство Диккенса, если оно породило ту болезненную душевную напряженность, которая впоследствии столь плодотворно сказалась на его творчестве.

Семья

Отец Чарльза Джон Диккенс служил чиновником в финансовом управлении морского ведомства. Когда у него родился сын, ему было двадцать шесть лет. Женился он в 1809 году на восемнадцатилетней Элизабет Бэрроу, дочери Чарльза Бэрроу, который занимал в том же ведомстве должность главного кассира, связанную с большой материальной ответственностью. Существует подробная родословная семейства Диккенсов и семейства Бэрроу, но это лишь одни имена, и мы не можем почерпнуть из них никакого представления о предках писателя. Чарльз Диккенс был бы, наверное, только рад этому. И хотя в зрелом возрасте он жестоко высмеивал грубые претензии людей вроде мистера Баундерби из «Тяжелых времен», которые самостоятельно пробились в жизни, сам он являл собой блестящий, словно бы предназначенный для романа пример преуспевшего викторианца и прежде всего торжества викторианской заповеди: «Полагайся сам на себя». Вся первая глава «Мартина Чеззлвита» — сплошное издевательство над теми, кто только и думает что о предках и фамильном древе. Для Диккенса человек существует лишь сам по себе. Однако, как бы он ни презирал наследственные привилегии, он не мог, будучи представителем среднего класса викторианской Англии, совсем не заботиться о своем происхождении и положении в обществе. Юность его протекала в годы Регентства{2}, когда аристократия еще позволяла себе публично третировать средние классы. Но ушли в прошлое те времена, когда принадлежавшие к среднему сословию героини Сэмюела Ричардсона — Кларисса Гарлоу и Гарриэт Байрон{3} — или позже героини романов Фанни Бёрни — Эвелина и Сесилия{4} — могли опасаться, что их оскорбит или даже похитит какой-нибудь знатный повеса. Героиня Джейн Остин — Элизабет Беннет уже дает отпор аристократическому высокомерию леди Кэтрин де Бёр{5}: нынче, мол, люди не терпят покровительственного тона — времена не те. В дни юности Диккенса — свидетельство тому его ранние романы и очерки — цвет аристократии открыто позволял себе нагличать и обирать простодушных, как это было принято у щеголей и повес XVIII века. Вспомним, как говорила мисс Питоукер в «Николасе Никльби»: «Есть что-то в его наружности очень… боже мой… боже мой, как это слово?.. …Как это называется, когда лорды сбивают дверные молотки, бьют полисменов, играют на чужие деньги и делают всякие такие вещи?.. Ах, да! Что-то аристократическое!»

вернуться

13

К стр. 30.

Готическая литература — предромантическое течение в английской литературе второй половины XVIII в., представителями которого были Уолпол, Рэдклиф, Бекфорд, Льюис и др.