Разбирая «Большие надежды», Уилсон вновь, как никогда настойчиво, подчеркивает мотив утраченных иллюзий, пронизывающий всю книгу, причем в развитие этой мысли (она впервые была сформулирована в связи с «Крошкой Доррит») прибавляет; как порождение утраченных иллюзий, роман выдержан в таких серых тонах, как ни один другой; и все же: «Здесь больше, чем в ранних романах, настоящей, а не показной сердечности, больше скромности, чем смирения, украшающего Крошку Доррит и Эстер Саммерсон».
Размышления о «Нашем общем друге», весьма своеобразные по акцентам и по мотивам, которые здесь подчеркиваются, могут вызвать возражения со стороны читателя, привыкшего видеть в Диккенсе воплощение викторианской легенды. Темные, порой прямо патологические образы, таящиеся в этом романе, Уилсон объявляет рожденными тайной недозволенности, окружавшей отношения писателя с Эллен Тернан, Не менее парадоксальна другая догадка исследователя. Он говорит о новизне стиля в романе и об отказе от старой иронической (мы бы сказали, скорее, юмористической) манеры. «Он точно устал от шутки и в своих новых романах обращается к новому блестящему стенографическому стилю, пользуясь им и в своих ожесточенных нападках на прогнившее до основания современное общество».
Метонимические имена персонажей, которыми Диккенс пользуется в последних романах («Епископ», «Юриспруденция» вместо фамилии лица, о котором идет речь), лишь одна из сторон этой новой отрывочной и как бы «застенографированной» манеры, утверждает исследователь. Подчеркивает Уилсон и подтекст. В романах 60-х годов он действительно заметно приобрел большее, чем когда-либо, значение.
Последний мазок в богатой нюансами сюите критических зарисовок Уилсона — его размышления над «Эдвином Друдом» (1870). Для Уилсона эта загадочная книга, оставшаяся незавершенной, должна была «решить проблему зла, живущего в человеке, а следовательно, и в человеческом обществе».
То, что никогда не оставляло Диккенса с тех пор, как он, ребенком, содрогаясь, кричал: «Маска!», теперь завладело им, по мнению критика, целиком. Проблема существования зла, подчеркивает он, всегда волновала Диккенса. Даже в светлую пору его жизни она лимитировала его оптимизм и, ставя под сомнение его христианский гуманизм и даже просто веру в человека, будила мысли о разных формах насилия.
Диккенс, считает Уилсон, кончал свою жизнь в эпоху, когда для него рушились все общепринятые ценности. В «Эдвине Друде» «доброта и благородство мужественно противостоят преступным и яростным усилиям». Бесспорно, конечно, одно — необходимость переосмысления романа в его философском подтексте. Нельзя не согласиться с Уилсоном, что последнее слово Диккенса было сложнее, чем долгое время предполагалось. Как, впрочем, и все его творчество. И Энгус Уилсон помогает это понять, будя мысль на дальнейший поиск.
Из трех миров Чарльза Диккенса лучше всех удался Энгусу Уилсону мир внутренний. Мир «внешний» — т. е. викторианская Англия, где не только жил Диккенс, но который определял в очень многом и его психику, и его творческую практику, — показан менее выпукло и подробно, хотя всегда присутствует в подтексте. Мир образов, изображенных Диккенсом, Уилсон показал, но показал таким, каким его видит и понимает сам, не стремясь к научной объективности.
Так или иначе, книга, выходящая ныне в русском переводе, будет прочитана нашими читателями с пользой, намного обогатит их представления об авторе «Холодного дома», «Тяжелых времен» и «Больших надежд». Познакомит она их и с Энгусом Уилсоном, крупным английским прозаиком, еще мало известным в нашей стране.
МИР ЧАРЛЬЗА ДИККЕНСА
Предисловие автора
Чарльз Диккенс родился 7 февраля 1812 года в мелкобуржуазной семье в небольшом домике на одной из расположенных террасами улиц Портсмута — этого оживленного портового города почти в центре южного побережья Англии. Умер он сто лет назад, 9 июня 1870 года, возле знаменитого своим собором города Рочестера в графстве Кент, приблизительно в тридцати милях юго-восточнее Лондона, в небольшом загородном доме Гэдсхилл-Плейс, который, подобно владениям многих людей с хорошим доходом, подвергся значительным и дорогостоящим перестройкам.
Диккенс был критиком общества и активно занимался благотворительностью, отдавал много сил издательскому делу и журналистике, был прекрасным оратором, даровитым актером, наблюдательным путешественником и любителем длинных прогулок — поначалу дневных, в шумной компании друзей, а с годами все чаще ночных, в одиночку; он был сведущим дилетантом-юристом и чуть менее сведущим дилетантом-фокусником, был гипнотизером, страстным организатором праздничных увеселений и неуемным их участником всякий раз, когда в доме собирались гости — детвора или старые приятели, — в особенности на рождество и, уж конечно, на святки. Его доброму отношению к людям — чужим и близким — отчасти мешали проявления присущей ему неуживчивости, желания во что бы то ни стало настоять на своем. Но для большей части современников как на родине, так и за границей Диккенс олицетворял семейное счастье. Многие обстоятельства, омрачающие для нас эту идиллическую картину, вообще не были известны при жизни писателя и стали достоянием гласности лишь более чем через полвека после его смерти. Но даже в его время этот образ заметно, хоть и неполностью, потускнел в глазах иных его друзей и читателей из-за его разъезда с женой в 1858 году, на двадцать третьем году брака. Странное противоречие между бедностью и невзгодами последних лет его детства и блестящим успехом, достигнутым, по общему мнению, во взрослой жизни, выявилось для публики лишь после его смерти благодаря его другу, которому он когда-то поведал свою историю. Его влюбчивость и жестокие неудачи с женщинами, разумеется, получили огласку лишь спустя много лет после его смерти; и все же они, наверно, никогда не будут известны нам настолько, чтобы положить конец романтическим измышлениям. Он был хорошим сыном, весьма скептически воспринимавшим своих никчемных родителей, и хорошим, любящим отцом, зачастую строго критиковавшим своих детей, недовольство которыми все росло, по мере того как они становились старше. Кроме того, хотя в душе и в делах своих он был настоящим христианином, его разновидность христианства была и остается неприемлемой для многих представителей церкви.
В Общественной Жизни (эти слова применительно к Диккенсу можно писать лишь с большой буквы, столь много он брал на себя и столь велика была заслуженная им известность), а также и в частной жизни он принимался за все с невиданной энергией, что и состарило его раньше срока. От природы он был способен к бурной радости и затяжным приступам меланхолии, переходившей часто в тяжелую депрессию. И труду и игре он предавался с большим пылом, чем позволяло его здоровье.
Подобная жизнь, неизбежно исполненная противоречий и странностей, делала Диккенса очень своеобразным человеком. Впрочем, существовало и существует великое множество весьма преуспевших в жизни людей со своими скрытыми семейными неурядицами, неуравновешенным характером, невероятной энергией и сложными, полными противоречий взглядами на жизнь. Диккенса от них отличает его писательский талант и преданность своему искусству, не ослабевавшая до самой его кончины. Его частная и общественная жизнь интересна тем, что она питает собой его великие романы, а его взгляды — тем, что проясняют их смысл или же входят с ними в противоречие. Мы унаследовали этот мир, порожденный воображением Чарльза Диккенса. Его романы были великими образцами искусства, одновременно высокого и развлекательного: Диккенс не разделял между собой эти два понятия, и нам нет нужды поступать иначе. В каждом его романе возникает свой особенный мир, и судить о нем, разумеется, надо по-особому. И все же, пусть спорят с нами критики-педанты, книги эти, как бы своеобразна ни была каждая из них, где-то сливаются вместе и образуют, подобно произведениям других великих художников, единый завершенный мир — Мир Чарльза Диккенса. Именно с целью послужить путеводителем по этому воображаемому миру, где отдельные романы, подобно планетам, вращаются, как части удивительной и стройной системы, вокруг своего создателя, и написана данная биография.