Изменить стиль страницы
Мир Чарльза Диккенса i_083.jpg

Сначала у него было два помощника. Один из них — рассеянный и нерешительный Хорн — вскоре уедет в Австралию, доставив Диккенсу огромное облегчение и возможность взять в помощники У.-Г. Уиллса. Я уже говорил о том, как умел ценить дружбу Диккенс, и если судить его друзей по тому, насколько каждый из них облегчил ему работу и сделал его многотрудную жизнь светлее, то Уиллсу, безусловно, принадлежит одно из первых мест. Каждый день в редакции сидел сведущий человек и делал всю неблагодарную черную работу; он покорно выносил самый пристальный надзор своего редактора, а тот не ослаблял его даже за границей, он внимал всем его распоряжениям (даже противоречивым). Да, с помощником Диккенсу сказочно повезло, ибо работать с Диккенсом было непросто: себя он считал первоклассным редактором и никому не позволил бы принять окончательное и бесповоротное решение.

Иногда говорят, что отношения между Диккенсом и его старинным другом Джоном Форстером, доблестно защищавшим его интересы перед издателями и не раз подававшим добрые творческие советы, с годами охладевали, однако сохранившаяся переписка, особенно по поводу разрыва Диккенса с женой, убеждает в том, что они оставались близкими друзьями. Форстер недолюбливал Уиллса, как не любил и нового сотрудника Диккенса — коллегу в искусстве и досужем времяпрепровождении — Уилки Коллинза, начинающего романиста; но, женившись уже человеком в летах, Форстер просто не мог всегда быть рядом. В 1856 году он ушел из журнала, забрав свой пай, и Диккенс тут же взял в дело Уиллса. Уилки Коллинз часто и с большим успехом выступал на страницах «Домашнего чтения» и позднее — в «Круглом годе», а с 1856 года был чем-то вроде третьего редактора. Уилки (и с ним еще несколько молодых журналистов и писателей) озарил последнее двадцатилетие в жизни Диккенса утешительным чувством близости к молодому поколению, ярче раскрыл перед ним праздничную сторону жизни, помог его дальнейшему творческому совершенствованию; но Уилки сам был писатель и, конечно, не мог уделить Диккенсу столько времени и внимания, сколько требовалось. Вот так получилось, что из множества интересных господ и дам, пользовавшихся дружбой Диккенса, самыми близкими писателю были Форстер и Уиллс. Есть что-то трогательное в их отважных и безуспешных попытках отговорить Диккенса от той последней поездки с чтениями в Америку, которая наверняка и свела его в могилу. А в том, с какой благодарностью (пусть даже настояв на своем) он выслушивал их предостережения, нельзя не почувствовать его уважения и любви к ним обоим.

Мир Чарльза Диккенса i_084.jpg

Обложка журнала «Круглый год».

«Домашнее чтение» и его преемник «Круглый год» интересны исследователю художественного творчества Диккенса в трех отношениях: во-первых, забота о тиражах трижды вынуждала его писать романы, форма и объем которых в громадной степени обусловлены их выходом еженедельными выпусками; во-вторых, в его письмах сотрудникам и авторам мы находим развернутое писательское кредо, которое многое проясняет в его собственной практике, хотя он и делает упор на мастерство, не внедряясь в глубины своего искусства; в-третьих, и это самое интересное, журналы были трибуной, с которой он высказывал свои взгляды по широкому кругу общественных проблем: бедность, преступность, образование, условия труда на фабриках, положение женщины, разводы, миссионерство, жилищное строительство, вопросы гигиены и санитарии, тред-юнионы, административные реформы. Эти же взгляды в той или иной степени находили выражение в его романах, он касался их в переписке, но трактовались они далеко не всегда одинаково. Диккенс сомневался, передумывал заново — так создалось мнение, что в последние двадцать лет жизни он окончательно запутался в противоречиях.

За последнее время столько было сказано о противоречивом отношении Диккенса к английскому обществу, столько велось разговоров о путанице во взглядах, что надо сразу же сделать оговорку: по крайней мере в одном Диккенс был удивительно последователен — он уважал тружеников Англии, верил в них. Так же непреклонно он осуждал преступников — неважно, из какого они сословия, — и одной из причин его сурового отношения к ним было то, что, по его твердому убеждению, сентиментальность и неверно понятый романтизм служили облегчению участи этих негодяев, тогда как по справедливости следовало защищать благородную бедность. По складу характера и воспитанной в себе твердости, помогшей ему добиться успеха и независимости в искусстве, Диккенс был властным человеком, он стремился быть хозяином положения и в светлые, счастливые минуты, и в минуту раздражения и подавленности. Ирония его жизни, пожалуй, в том, что, благоговейно веруя в добродетели Нового завета, в Нагорную проповедь, в человечность, всепрощение и милосердие и не принимая душой разгневанного бога Ветхого завета, он носил в себе много от Иеговы — от его крутого нрава. В то же время, несмотря на то что Диккенс был подвержен настроениям минуты, он достаточно часто доказывал окружающим свою доброжелательность и преданность. Эти внутренние противоречия и определили известную непоследовательность в его взглядах на современное общество и, главное, в способах выражения своей позиции; но гораздо больше вреда они принесли ему в самой чувствительной области — в его взаимоотношениях с детьми. Если он и путался в очевидном, зато существо дела схватывал верно. В этом причина того, почему он иногда (но вовсе не так часто, как полагают иные критики) шел на разрыв с учеными и специалистами — словом, с людьми, у которых в голове были ясные мысли и неопровержимые факты. Частью это происходило оттого — и об этом стоит пожалеть, — что особой образованностью сам Диккенс не отличался и разделял множество предрассудков среды, в которой вырос; но главное тут было в ином: он считал, что на вопросы человеческого существования ученые и специалисты дают чересчур ясные и простые ответы; что они забывают о душе (уже в одном этом он был искренний последователь романтиков и духовный наследник своего учителя Лоренса Стерна), что люди для них только цифры; что они легко поддаются тому якобы трезвому взгляду, который способен во имя экономических законов, высшей необходимости или более рационального и ясного взгляда на будущее обречь на нескончаемые муки несколько тысяч человеческих жизней.

Нет, он не питал недоверия к разуму — он только осуждал его чудовищное или абсурдное употребление. Одна из самых ярких картин ужасающего положения бедняков и одновременно гимн их душевной деликатности — «Ночная сценка в Лондоне», написанная в 1856 году. В самом конце очерка Диккенс высказывается вполне определенно. Он решительно отмежевывается от «неразумных последователей одного вполне разумного учения», утверждающих, что все эти ужасы следует сохранить ради порядка в политической экономии:

«Я не желаю ни на минуту порочить то разумное, что есть в этой необходимейшей из наук, но вместе с тем решительно и с отвращением отвергаю безумные выводы, которые подчас делают из этой науки. И слова свои я обращаю к тем, кому дорог дух Нового завета, к тем, кто принимает подобные уличные сценки близко к сердцу, к тем, кто считает их позорными».

Немало говорилось и о том, что уже с детства, с фабрики ваксы, Диккенс вознамерился порвать с простонародьем, но современные критики забывают (современники-викторианцы были проницательнее), что всю свою последующую жизнь Диккенс посвятил борьбе за лучшие условия существования этих простых людей — мальчиков и мужчин, женщин и девочек, — отдавая этой борьбе все силы и огонь сердца. Его уважение к рабочим людям с годами только возрастало — достаточно сравнить два его отзыва о читателях из простого народа. Первый содержится в письмах от 1844 года, это по поводу «Рождественской песни»: «Я был бы счастлив поменяться с Вами местом, когда Вы читали мою маленькую „Рождественскую песнь“ окрестным беднякам. Я верю в бедняков, насколько это было в моих силах, всегда стремился представить их перед богатыми в самом благоприятном свете и, надеюсь, до моего смертного часа буду ратовать за то, чтобы условия, в которых они живут, были несколько улучшены, чтобы они получили возможность стать настолько же счастливее и разумнее». Второй отзыв относится к 1854 году, Диккенс делится впечатлением о бирмингемской публике: «Мне в жизни не приходилось видеть ничего интереснее, чем этот вечер для рабочих. Их было две с половиной тысячи, и более тонких и внимательных слушателей невозможно себе представить. Они ловили каждое мое слово, все поняли так, как нужно, смеялись и плакали с самой восхитительной искренностью и так воодушевили меня, что мне показалось, будто я живым возношусь на небо вместе со всеми своими слушателями».