Изменить стиль страницы

Читая эти письма, трудно не почувствовать жалости к влюбленному юноше, который пытается распутать клубок случайных недоразумений — в них оказалась замешанной и его любимая сестра Фанни, — будто подобным образом можно вернуть уже несуществующую любовь. Что же такое случилось? Или он слишком уж добивался ее любви? Вполне возможно. Ему предстояло еще повторить эту ошибку. Правда позднее, когда он стал знаменитостью, а Мария — почтенной дородной матроной, она романтически намекала, что всегда его любила, вот только если б он повел себя решительней… Но дело, скорее всего, в том, что, как и рассчитывали здравомыслящие родители, ее девичья привязанность к самобытному, живому и талантливому юноше из чуждого общественного круга легко улетучилась благодаря перемене обстановки и не без содействия ее подружки, а также, вероятно, в результате воспринятых ею житейских советов отца и матери. Если написанный Диккенсом в пятидесятые годы довольно шутливый очерк «День рождения» повествует о том самом дне, когда отмечался его двадцать первый год, то мы узнаем о нем следующее: «Будучи джентльменом, я не могу рассказать все, что произошло. Она была ангельски хороша (в немногих очерках, посвященных этой любви, он, говоря о Марии, всегда пользуется словом „ангельски“ или просто называет ее Анжеликой). Но вдруг до моего слуха донеслось слово — оскорбительный намек на мою молодость, и во мне, помню, вспыхнуло возмущение». Оброненное по его адресу слово «мальчишка» наводит на мысль, что девушка всего лишь повторяла сказанное родителями, когда они предупреждали ее против этого брака.

Однако никто не мог предположить, что эта любовь так прочно внедрится в сердце Диккенса. Сохранилось признание, сделанное им Форстеру, что он не в силах писать об этом событии в своей автобиографии, и другое, в очень прямой форме, в одном из более поздних писем к Марии, когда она снова появилась в его жизни. Письмо это дышит неподдельным чувством.

«Я всегда думал (и не перестану так думать никогда), что на всем свете не было более верного и преданного любящего сердца, чем мое. Если мне присущи фантазия и чувствительность, энергия и страстность, дерзание и решимость, то все это было и всегда будет неразрывно связано с Вами — с жестокосердой маленькой женщиной, ради которой я с величайшей радостью готов был отдать свою жизнь! Никогда не встречал я другого юношу, который был бы так поглощен единым стремлением и так долго и искренне предан своей мечте. Я глубоко уверен в том, что если я начал пробивать себе дорогу, чтобы выйти из бедности и безвестности, то с единственной целью — стать достойным Вас. Эта уверенность так владела мной, что… я никогда не мог слышать Ваше имя без дрожи в сердце. Когда в моем присутствии кто-либо произносил это имя, оно наполняло меня жалостью к себе, к тогдашнему наивному, неоперившемуся птенцу, и преклонением перед тем большим чувством, которое я хранил в глубине души, чувством, отданным той, кто была для меня дороже всего на свете. Я никогда не был (и едва ли когда-нибудь буду) лучше, чем в те дни, когда Вы сделали меня таким безнадежно счастливым… Мне хочется верить — и, надеюсь, в этом нет ничего обидного для Вас, — что Вы не раз откладывали в сторону мою книгу (речь идет о „Дэвиде Копперфилде“) и думали: „Как сильно любил меня этот мальчик и как живо помнит он все, став мужчиной“».

И далее:

«Эти годы отвергнутой любви и преданности, годы, преследовавшие меня мучительной сладостью воспоминаний, оставили такой глубокий след в моей душе, что у меня появилась дотоле чуждая мне склонность подавлять свои чувства, бояться проявления нежности даже к собственным детям, лишь стоит им подрасти…»

Все эти прочувствованные слова отнюдь не кажутся нам искусственными, хотя мы слышим их от сорокатрехлетнего мужчины и большого художника, сумевшего осуществить свои творческие замыслы. Но в браке его надежде на счастье не суждено было осуществиться: женившись, он на двадцать третьем году брачной жизни развелся. И в приведенных выше отрывках, хотя они и исполнены жалости к себе, сказана правда — правда, в которой он, возможно, ни тогда, ни потом не признавался себе. Он попробовал осмыслить пережитое в «Дэвиде Копперфилде» и создал прекрасный роман, пусть немного неискренний. Что же касается Марии Биднелл, то она заплатила свой долг ему и потомству: она послужила моделью для правдивого, написанного с большой проницательностью портрета Доры, а потом, уже в качестве Марии Винтер, оказалась прообразом одного из комичнейших его персонажей — Флоры Финчинг.

Почитатели Диккенса должны быть ей благодарны. Но Диккенс вряд ли испытывал это чувство, хотя, рисуя ее портрет в своих романах, он помнит, что и сам кое в чем был виноват. Конечно, он сам это на себя навлек, но все же крушение его романтической любви оставило после себя глубокие раны и сделало его человеком, который всю жизнь хранил в душе придуманный себе в утешение идеал; что же касается реальных женщин, то он разделял их на разные категории, из которых ни одна его не устраивала. Важнее всего, что это оказало весьма своеобразное влияние на его творчество. Из этой классификации родились многие его замечательные юмористические образы — воплощение всех видов женской суетности и глупости, — населяющие любую его книгу. В других случаях перед нами существа презираемые и опасные, мудрые советчицы, рачительные хозяйки или же самая удивительная и наименее правдоподобная из его героинь — полудитя-полуангел, чья любовь и непорочность прямой дорогой приводят мужчину в рай. Но нигде у него мы не встретим женщину, замечательную единством своих духовных и физических качеств. Может показаться нелепостью (многие, наверное, так и решат) наше желание приписать обычному полудетскому роману юноши из буржуазной среды столь большое значение и объяснить этим, что писатель шекспировского дарования (а по части комического языка и обрисовки комических характеров он действительно был равен этому автору) не поднялся все же до Шекспира, как ни велики были сами по себе его творения. Но если учесть, до какой степени в Диккенсе всегда присутствовало его прошлое (что подтверждают его письма и высказывания), это мнение представляется мне пусть упрощенным, но правомерным.

Тем не менее, как он справедливо заметил в своем много позже написанном письме к Марии, именно из этого юношеского разочарования родилась его честолюбивая решимость. Ибо для человека, подобного Диккенсу, мечты о житейских успехах были неразрывно связаны с надеждой на семейное счастье — ему нужна была жена, которая сумеет поставить и вести уютный, устроенный дом, будет принимать и развлекать его все возраставших в числе друзей; ему нужен был кто-то, кто удовлетворил бы его потребность в любви (по-моему, не стоит здесь вникать в смысл этого слова слишком подробно), кто бы рожал ему детей (правда, ему тогда не приходило в голову, что их у него будет одиннадцать). И эта девушка появилась в его жизни спустя три года после его окончательного разрыва с Марией.

Сестры Хогарт

В 1835 году владельцы «Морнинг кроникл» затеяли издавать вечерний выпуск. Редактором его они назначили Джорджа Хогарта из Эдинбурга, который смолоду занимался адвокатурой, а именно был присяжным стряпчим. В зрелые годы, убедившись в своей неспособности добиться успеха на поприще закона, он взялся за журналистику. В свою бытность редактором Галифакской газеты, он способствовал превращению Йоркшира, этой цитадели вигов, в избирательный округ, голосующий за тори. Хогарт не замедлил обратить внимание на своего молодого коллегу Диккенса и велел заказать ему какой-нибудь материал для газеты. Диккенс принес свои лондонские зарисовки, вошедшие потом в книгу «Очерки Боза». Под этим Псевдонимом они и были опубликованы в «Ивнинг кроникл», и недельное жалованье Диккенса с пяти гиней возросло до семи.

Ничего удивительного, что Диккенса тянуло к этому интеллигентному человеку, который был к тому же заметно старше его. Но не только нужда в покровительстве делала для него столь привлекательным дом Хогартов в Фалхэме — в то время утопавшей в садах окраины Лондона. Джордж Хогарт был человеком большой культуры, знатоком музыки и одним из основателей Эдинбургского фестиваля{40}. Отец его жены в свою очередь был видным музыковедом и другом Бернса. Но все это затмевало одно обстоятельство из прошлого Хогарта. Хогарт был сродни Бэллентайнам, издателям Вальтера Скотта, и, несмотря на тяжбу этого семейства с великим романистом, потерпевшим в конце жизни финансовую катастрофу, оставался его другом и советчиком в юридических вопросах. Редкий писатель не преклоняется перед кем-нибудь из своих предшественников. Диккенс почитал Вальтера Скотта — и не только за его книги, но и за отличавшее того достоинство, за самоотверженность и неутомимость, с которыми тот отдавался литературному труду. Правда, Диккенсу, скорее всего, была несимпатична потребность Скотта отрицать, что он является профессиональным писателем, — нечто подобное было и у Теккерея, и Диккенса это в нем возмущало. С другой стороны, желание Вальтера Скотта считаться сельским джентльменом было Диккенсу симпатичнее, чем он хотел бы себе в том признаться. Так или иначе, но Диккенс был многим обязан Вальтеру Скотту, ибо без его литературного влияния не было бы «Барнеби Раджа» — книги, в которой Диккенс впервые отбросил вольную структуру «романа большой дороги», унаследованную им от его прежних кумиров — Фильдинга и Смоллета. В 1835 году, когда Диккенс познакомился с Хогартом, Скотт всего три года как умер и не только считался крупнейшим романистом у себя на родине, но и на континенте делил с покойным лордом Байроном славу крупнейшего представителя английской литературы. Дом Хогарта был для Диккенса соединением культуры и воспитанности — здесь ничто не напоминало мещанскую роскошь Биднеллов. Конечно, здесь ощущалась известная необеспеченность, но Диккенс привык к ней в собственном доме, и этим его было не удивить.