Изменить стиль страницы

Другим романистом, писавшим прежде всего о жизни отверженных и угнетенных, был, как я уже говорил, Достоевский. И хотя Достоевский тоже большой мастер комического, Диккенс, несомненно, превосходил его в этой области. Но в конечном счете мир Достоевского, куда более безумный и отталкивающий, должен быть признан и более всеобъемлющим; при всем своем безумии этот мир был более взрослым, Достоевский продолжал бедствовать и в зрелые годы; для Диккенса же бедность оставалась мучительным воспоминанием детства; и, хотя к моменту написания «Больших надежд», когда ему было уже под пятьдесят, он избавился наконец от наваждения тех месяцев, у него не осталось времени сосредоточиться на переживаниях взрослого человека, показать, как возник взрослый Диккенс и великий художник: слишком он был поглощен тем, как случилось, что на долю Диккенса-ребенка выпало вдруг столько невзгод.

Одержимость собственным детством — главный недостаток созданного Диккенсом мира, но в этом же и особая его прелесть. Однако другой его большой недостаток — отсутствие настоящего сочувствия к женщинам и неумение их понять — уже ничто не возмещает. Причина этого писательского провала, столь печально сказавшегося на творчестве Диккенса и принесшего ему немало огорчений, таится во втором жестоком переживании его юности, происшедшем шесть лет спустя после окончания мытарств на фабрике ваксы, а именно в его несчастной любви к Марии Биднелл. И все же, мне кажется, критики и биографы не учли в должной мере, насколько разочарование Диккенса в матери еще в дни его детских несчастий способствовало возникновению у него критического и требовательного отношения к женщинам вообще.

После смерти его поверенного Миттона Джорджина Хогарт уничтожила значительную часть семейной переписки Диккенса, из чего естественно предположить, что смысл этих писем сводился к вполне законному раздражению их автора по поводу нескончаемых посягательств на его кошелек. Однако даже в дошедших до нас благожелательных отзывах писателя о матери слышится какая-то пренебрежительность, отчужденность, затаенный упрек; а вообще, по Отзывам посторонних (включая школьных друзей Чарльза, его няню и зятя), она рисуется нам куда более приятной женщиной, чем казалось ее сыну. Люди называют ее «общительной», считают, что она была «хорошей матерью», «доброй, покладистой и вполне здравомыслящей женщиной»; она явно умела подмечать смешное, и ее, по-видимому, всегда тянуло к развлечениям: так, один человек, встретивший миссис Диккенс позднее, в 1841 году, у моря, в обществе ее прославленного сына, отмечал, что она была еще очень не прочь потанцевать, хотя делала это только с родственниками, потому что боялась Чарльза. (И действительно, Чарльз, всегда в кого-нибудь влюбленный, не выносил молодящихся старушек, и танцы его пятидесятидвухлетней матушки казались ему сплошным конфузом.)

К отцу он тоже относился достаточно критически, но при этом очень его любил и смерть его описал в тонах героических. Совсем по-иному звучат немногие упоминания Диккенса о матери в письмах тех лет, когда она была уже совсем старухой и (года за три до смерти) впала в маразм. «Моя матушка, оставшаяся на моих руках после смерти отца (никто никогда ничего не оставлял мне, кроме родственников), не вполне воспринимает окружающее по причине старческого маразма; она не в силах понять, что произошло, но с большим удовольствием ходит в трауре наподобие некоего Гамлета в юбке, так что все это приобретает характер какого-то мрачного абсурда, в чем я главным образом и черпаю облегчение». И несколько месяцев спустя: «Вчера я нашел свою матушку во много лучшем состоянии, чем ожидал. Она была на ногах и даже спустилась вниз. Эллен и Летиция (невестка и сестра Диккенса, обе вдовы) всячески пытались разбудить ее бедный разум, но едва она меня узнала, как оживилась и стала тут же клянчить у меня фунт». Конечно, старость всегда раздражает, и об этом нелишне вспомнить прежде, чем обвинять Диккенса в бесчувствии; а старческий маразм миссис Диккенс, очевидно, еще больше усугубил отчуждение, издавна возникшее в душе ее сына и побуждавшее его выводить ее в непривлекательных, карикатурных образах, первым из которых была миссис Никльби, написанная им еще за двадцать лет до того.

В конце концов, миссис Никльби тоже считала себя «общительной», «хорошей матерью», «доброй, покладистой и вполне здравомыслящей женщиной» (на ней прямо держится вся семья!) — словом, обладала как раз всеми теми качествами, которые признавали за миссис Диккенс благорасположенные к ней знакомые. Однако Николас Никльби, как и Чарльз Диккенс, находил притязания своей маменьки глупыми, и они раздражали его. Говоря о тщеславной любви миссис Никльби к ее детям, мы не можем не заметить, что ее главной ошибкой был расчет на «родню», на богатого деверя занимавшегося ростовщичеством; но могла ли бедняжка предположить, что он окажется диккенсовским злодеем (прямо исчадием ада!)? Мечтала она и о том времени, когда их нынешние злоключения отойдут в прошлое и все завершится счастливым концом — правда, не таким счастливым, какой придумал Диккенс в своем романе. Ведь миссис Никльби рисовалось, что ее сын устроится помощником учителя в Вестминстерской школе, на деле же он при содействии братьев Чирибл стал вполне состоятельным джентльменом и даже сумел откупить назад имение, потерянное из-за глупого прожектерства родителей (особенно его матушки). А еще, когда миссис Никльби перевалило за сорок, она, к удивлению сына, возомнила, будто за ней ухаживает сосед, чем заставила Николаса некоторое время считать, что ей совсем не дорога память его отца и что она не прочь выйти замуж вторично. Здесь все свидетельствует против нее: «Даже ее черное платье имело какой-то траурно-жизнерадостный вид благодаря той веселой манере, с какой она его носила… искусная рука разместила там и сям девические украшения… теперь траурные одежды благодаря им приобрели совсем иной вид».

Подобный разбор образа отнюдь не продиктован каким-нибудь предвзятым отношением к персонажу или к его прототипу — матери Диккенса. Если бы люди, мертвые и выдуманные, нуждались в защите, миссис Никльби могла бы сама за себя постоять — ведь, оставь нам Диккенс даже самое прочувствованное воспоминание о матери, он и тогда бы не сделал для нее большего, чем наделив миссис Никльби этой удивительной способностью к бессмысленному словоизвержению. Приходится лишь гадать, в чем взгляды Диккенса на жизнь расходились со взглядами его матери и что породило в нем такую нетерпимость к ней, а позднее — ко многим другим женщинам. Ответ, по-моему, заключается в том, что у миссис Диккенс были свои тщеславные планы в отношении сына, только они были очень ограниченными и не выходили за рамки практицизма, свойственного ее сословию и полу. Она просто не догадывалась о таланте Чарльза, не чувствовала, как ему претит чье-то покровительство. Она открыла перед ним возможность карьеры на фабрике ваксы; потом, как мы увидим, она раздобыла ему, опять-таки при содействии «родни», более приличное, хотя и весьма скромное, место — сперва в мире законников, затем газетчиков. Конечно, все это были ступени к его пьедесталу, но миссис Диккенс, вероятно, видела в них самоцель, а в себе мудрую мать, которая налаживает сыну связи, тогда как Чарльзу места, куда она его устраивала, казались жалкими тупиками, из которых надо было выбираться, а ее «полезные связи» — ненавистными обязательствами по отношению к ненужным ему людям. В образе миссис Микобер он воздал должное ее доброте, ее способности не унывать и, главное, беззаветной преданности отцу. Пожалуй, если взять, к примеру, мистера Доррита, нетрудно заметить, что Диккенс в этом романе куда суровее обошелся с отцом, чем с матерью. Право, в книгах Диккенса столько же эгоистичных отцов, сколько эгоистичных матерей и сварливых тещ. Родители посеяли в его душе неприязнь ко всякой родне. Но по вине матери у него еще в юности возникло предчувствие, что женщины далеки от совершенства.

Академия Веллингтон-Хаус

Как бы там ни было, но Джон Диккенс в ту пору завоевал сердце сына. Он позаботился, чтобы мальчика записали в расположенную по соседству частную школу под названием Академия Веллингтон-Хаус{19}, которая помещалась на Хэмстед-роуд и подлежала сносу со всеми прочими зданиями этой улицы, так как здесь прокладывали линию железной дороги. Тех, кто знает, что такое английская частная школа, должно было сразу насторожить слишком уж патриотичное ее название. Школа оставляла желать много лучшего. Преподавание носило в основном случайный, бессистемный характер, дисциплина держалась на садистской жестокости директора, учителя были никудышные, и во всем царило полное убожество, точь-в-точь как в школе мистера Крикла, описанной в «Дэвиде Копперфилде» (надо сказать, что имя Крикл — вообще одна из лучших находок Диккенса: оно прекрасно передает, что дело велось здесь худо — со скрипом). За этим изображением школы последовали другие, и скоро частная школа стала обычной и законной мишенью английских сатириков: взять, к примеру, Ленейба-Касл в романе Ивлина Во{20} «Упадок и крах», хотя я почти убежден, что этот ревностный последователь Диккенса лепил своего необычайного директора доктора Фэгана и его дочек Динджи и Флосси с персонажей другого романа Диккенса — с мистера Пекснифа и его дочерей Черри и Мерри. Много лет спустя в речи, произнесенной в 1857 году на благотворительном банкете в пользу школ для клерков и складских рабочих, Диккенс жестоко обрушился на Академию Веллингтон-Хаус. «Я не люблю школ подобного рода, — говорил он, — я сам в одной из таких учился. Ее почтенный владелец был неповторимо невежественным, принадлежал, по-моему, к числу зловреднейших из смертных и почитал своей главной задачей поменьше нам дать, побольше с нас взять… Словом, повторяю, я не люблю школ подобного рода — они не более как обман, мерзкий и пагубный».