Изменить стиль страницы

Так ли надо было жить? Вспоминал Мокроусов тех, кто, по общему мнению, жил хорошо. Совхозному начальству не особо завидовали: доставалось крепко и директору, и агроному, и заведующему птицефермой. Эти работали на износ: каждый день с утра до вечера бой и крик, а совхоз все равно оставался в средних, даже ближе к отстающим. Но среди рядовых были в селе такие, кто жил побогаче и директора, и его ближайших помощников. Умели некоторые направить денежный ручеек к своему дому! Все у них имелось: и машины, и ковры; и цветные телевизоры. Сочно жили, да только Мокроусов и этим не завидовал. Верил он: где украл человек что-то, там часть совести оставил. А совесть — не безразмерная штука, быстро идет на убыль. Можно, конечно, и без нее жить. Говорят, даже легче. Только Мокроусов считал, что человек до тех пор человеком остается, пока совесть не начнет в расход пускать.

* * *

Из-за огороженного березовыми жердями загона, где на вытоптанной дочерна земле плотно сбились голодные телята, показался трактор с тележкой, нагруженной травой.

Издали заслышав трактор, Мокроусов встрепенулся, однако встать не посмел. Но смотрел уже на художника с досадой, в мыслях ругал себя за сговорчивость. Трактор завернул с дороги на площадку, где стояли агрегаты. Теперь уже Мокроусов поднялся, но Горохов опередил его: тоже вскочил, торопливо надел куртку, кеды обувать не стал.

— Ты, Витя, сиди, сиди! Видишь, Петрович еще не дорисовал. А я трактором покомандую, разгрузим как надо!

По-бычьи наклонив голову вперед, весь напряженный, Горохов двинулся навстречу трактору. Тракторист даже остановил машину, испугавшись такой стремительности. Горохов что-то крикнул ему и попятился назад, раскинув руки. Трактор развернулся и стал двигаться, толкая впереди телегу. Горохов свирепым голосом кричал: «Правее, правее!.. Да куда, к чертовой матери, левее давай!» — и рубил воздух то одной, то другой рукой. Высунувшийся из кабины тракторист, молодой лохматый парень тоже что-то кричал, а трактор ревел во всю мочь и ревом перекрывал голоса людей; телега двигалась рывками, рыскала и совершенно очевидно ехала не туда: вкатилась на бетонную площадку перед транспортером слишком близко к краю, одно из колес соскользнуло и вмялось в землю, телега опасно накренилась.

— Ах, балабон! — зло воскликнул Мокроусов, вскочил и побежал к агрегатам, где так неудачно руководил маневрами Горохов.

Игнатьев прибавил еще несколько линий, склоняя голову то вправо, то влево, посмотрел на свою работу и спрятал фломастер в карман. Портрет оставил там, где сидел Мокроусов, и придавил лист камешком.

Следом за первым трактором прибыл еще один, тоже привезший зеленку — скошенную и изрубленную травяную массу. Пока Мокроусов командовал разгрузкой второй телеги. Горохов успел обуться и расставил людей по местам. Жаркина и Семена Семеновича назначил на приемку муки из агрегата, сам вместе с Хоревым взялся завязывать бумажные мешки с мукой и носить их к весам, а Лукьянова и Игнатьева поставил на подачу зеленки. Еще распорядился, чтобы натаскали поближе к агрегату, пустых мешков, и сам принес из кладовки пару вил и пучок нарезанных бечевок. Вилы с шершавым, новым, не залапанным еще черенком вручил Игнатьеву.

Тот справился насчет рукавиц.

— Какие, к чертям, рукавицы, — сказал, кривя губы, Горохов. — Хорошо, хоть вилы нашлись. Сам видишь, нету порядка. Безответственность!..

Коле Лукьянову всякая работа была в удовольствие — лишь бы на свежем воздухе, в лучах солнца, богатых ультрафиолетом. Он всего два месяца как демобилизовался из флота, а плавал он на подводных лодках. Коля схватил вилы, повернул зубьями вверх и ухнулся в кучу травы. Зарылся в ней с головой и вынырнул уже на вершине, облепленный зеленкой, стройный и сильный, как молодой морской бог.

Игнатьев раздеваться не стал, опасаясь обгореть. Остановился у другой кучи и стал потихоньку разгребать вилами траву. Заметил голубые звездочки васильков, охристые соцветия пижмы, молочно-розовые шары клевера и усатые колоски молодой ржи. Изрубленная жаткой, зеленка была влажной, душистой.

Механик Мокроусов обошел агрегаты, проверил натяжение ремней, постучал молотком по каким-то шестерням, а затем двинулся к пульту управления. И вот огромные барабаны агрегатов ожили, с тяжелым гулом и грохотом завертелись — вспорхнула стая воробьев и голубей, подбиравших с земли семена трав и зерна. Мокроусов принес в поднятой руке зажженный факел — тряпицу, намоченную в солярке и прикрученную к толстой проволоке. Горохов едва поспевал за ним, мелькая белыми подошвами кед.

Увидев механика с факелом в руке, Игнатьев подумал: «Вот он каков, этот Мокроусов, весь открыт, озарен огнем, смел и свободен!..»

Мокроусов отвернул кран подачи топлива и сунул факел в горелку. К рокоту вращавшихся барабанов прибавилось низкое гудение пламени в топке.

У ног Игнатьева заскрипели вальцы, ожила и поползла вверх брезентовая лента транспортера, загребая зеленку приклепанными металлическими лопастями. Он обхватил покрепче черенок вил и начал подбрасывать траву на ленту. Замахал вилами и Лукьянов. Пошла работа!..

…Два десятка лет Павел Петрович Игнатьев отдал школе, был учителем рисования. Работу свою любил, потому что больше всего ценил в людях естественность и талант, а дети всегда естественны и почти все без исключения талантливы.

После смерти жены город, в котором они, так и не дождавшись детей, прожили двадцать лет, стал невыносим. Игнатьев, бросив все, переехал на родину, где доживала век старуха мать.

Здесь Игнатьеву долго не везло с работой. Он пытался устроиться в школу, или во Дворец пионеров, или хотя бы в какой-нибудь ЖЭК, где существовала изостудия. Но места не находилось, а без работы (Павел Петрович не состоял в Союзе художников) жить было невозможно. Скрепя сердце Игнатьев вынужден был пойти в оформители.

Едва он чуть-чуть освоился на новом месте, подсобрал кисти и плакатные перья, обзавелся красками и ватманом, как ему предложили на месяц поехать в село — для оказания шефской помощи совхозу в заготовке кормов. Игнатьев развел руками — и согласился. Краски остались засыхать без дела в шкафу, а Игнатьев попал под начало к Алексею Ивановичу Горохову. Первые дни работал на зерноскладе, затаривал овес в мешки. Овес был протравлен ядохимикатами, у Игнатьева першило в горле, свербило в носу, он чихал и мучился от головной боли. А по ночам не мог уснуть оттого, что в комнате допоздна играли в карты, не гасили свет; когда картежники наконец расходились и свет выключался, нападали комары, пронзительно, злобно звеня то у одного, то у другого уха.

Сегодня утром возле конторы Горохов сказал Игнатьеву, что переводит его на другую работу — на приготовление травяной муки. Это распоряжение старшего Игнатьев воспринял как весть о спасении — овес бы его совсем доконал…

Однако и новая работа оказалась не легче. Скоро Игнатьев стал думать о транспортере, на который бросал траву, как о живом существе. Он казался ненасытным чудовищем. Игнатьев поддевал вилами и бросал на ленту тяжелые охапки травы, трава уползала вверх, а взамен являлись пустые, сверкавшие голодным блеском лопасти. Да еще черенок вил, шершавый и толстый, вращался, вырываясь из рук, и ладони, натертые им, уже горели. Подчинившись ритму, который задавал транспортер, Игнатьев боялся остановиться, распрямиться, чтобы смахнуть натекавший в глаза пот да осмотреть ладони — должно быть, уже набил мозоли.

— Ничего, ничего, — приговаривал Павел Петрович. — Авось до костей не сотрутся!..

Ему и в голову не приходило, что здесь, на обслуживании агрегата витаминной муки, у кого-то полегче обязанности, чем у него. Поэтому Игнатьев старался заглушить в себе все чувства, сделаться как бы машиной: махать и махать вилами…

И вот тогда в поле его зрения попал движущийся ворох зеленки. Эта куча приближалась к Игнатьеву, хотя сама собой она перемещаться не могла. Действительно, сзади, ее подталкивал деревянный, похожий на большие грабли без зубьев, скребок. А древко скребка направлял механик…