Изменить стиль страницы

— А про то, что вы полковник, тоже ни звука?

— А ты потерпи, Лёнюшка. Сейчас, в войну, и вообще-то лучше поменьше разговаривать. Сейчас дело нужно делать. И… запоминать.

— Что запоминать? — насторожился мальчик.

— Войну, Лёнюшка. А после войны и расскажешь. Тому, кто не видел. Или тому, кто забыл…

На улице возле калитки Орлова поджидал Герасим Бочкин, посвежевший на пару исчезнувших морщин, которые разгладились во время утреннего бритья. Два небольших пореза на подбородке придавали его лицу живости: вот, мол, оно у меня тоже не из камня, не из деревяшки, а такое же, как и у всех, — из живой плоти. А то, что серое да покоробленное, не моя в том заслуга.

— Как дела, Бочкин, спал как?

— Как все. На боку. Сегодня матушке получше. В огороде ночью, гыхм, гуляла. Все повеселей. Утром самовар поставила. Просто чудо. Не иначе вы ее… взглядом своим оживили. У вас, гыхм, взгляд пользительный! Как спиртяшка — до нутра проникает. Вот она и забегала. А то утром встанешь и не знаешь, с чего начинать: то ли мать обмывать, то ли закуривать?

— А что, Бочкин… Пусть пока полуторка у тебя в сарае постоит. Пусть отдохнет… Она еще не раз пригодиться может.

— А чего же, гыхм, ей сена не задавать… Пусть стоит.

Направились к центру. В сторону райкома. Необходимо было выйти на связь. Как вчера с Леной условились.

То там, то тут попадались прохожие. Правда, все больше бабушки да дедушки. Вот промчались сразу три огольца. Впереди каждого из них колесо, подталкиваемое крючком из проволоки, нещадно, со скрежетом поющее. И собак, и кошек шныряло как бы больше, чем вчера, Да и солнце сквозь разрывы в тучах проскальзывало на землю. Снег исчез, и утрамбованные земляные тротуары подсохли.

— Смотрите-ка, Бочкин! Жители появились. Городок совсем потухшим выглядел… Так нет же — опять разгорается!

— Привыкать, гыхм, стали… К положению.

— Вон, смотри, газету мою читают.

На воротах монастыря, на стенде у площади и дальше — по Советской улице — расклеена была газета, и небольшие кучки людей, человека по два-три, читали, поеживаясь на ветру.

Неподалеку от райкома, на противоположной стороне улицы, среди читателей Орлов обнаружил седого и косматого старика Пергу. Он что-то разъяснял двум теткам в плюшевых черных жакетках, головы которых наглухо были заверчены тяжелыми шерстяными платками. Рядом, вернее, возле самой газеты стоял местный юродивый — слабоумный Геня — и ковырял пальцем сперва газету, потом у себя в носу.

А Перга просвещал теток:

— Сообгажать, дамочки, нужно. Вот полюбуйтесь: официальный огган печати! Газета! Значит — погядок! Значит, кто-то следит за погядком!

— А хлебцем, чай, теперь будут торговать? Али нет?

— Для начала газету читайте. Пгосвещайтесь. А хлебец ггабить не надо было. Уволокли по хатам мучку… Вот и ешьте ее. Ггабеж есть пегвый симптом анагхии. Ганьше говогили: «Анагхия — мать погядка!» Вот тебе и погядок. Хлебца нет…

— Хле-е-пца! — протянул Перге сморщенную ладошку Геня. Подошли Орлов с Бочкиным. Геня и к ним ладошку протянул: — Хле-е-пца!

— А ты, Геня, гыхм, спой немца! — сострил неожиданно в общем-то неразговорчивый Бочкин.

Геня внимательно посмотрел на милиционера, затем неловко плюнул в сторону Герасима и, развернувшись, тяжело, неуклюже побежал прочь, шлепая большими галошами, привязанными веревкой к босым ногам.

— Здравствуйте, Матвей Ильич. — Орлов пожал руку Перге. — Смотрите-ка, читают нашу газету!

— Читают… Только ггаждане и дгугой интегес имеют. По части хлебушка. Газеткой сыт не будешь. Ее обычно, пгиняв пищу, на диване лежа читали…

Плюшевые тетки, признав в Орлове начальство, а в Бочкине милиционера, заспешили от греха подальше.

— А по части хлеба у вас очень правильная мысль возникла, Матвей Ильич! Будем что-то предпринимать. Дельная и такая простая мысль… Гениально, Матвей Ильич!

— Да не у меня возникла… У бабенок вот, да у Гени-дугачка.

— Не важно у кого, — у людей возникла, у населения. Значит, разбейся, Бочкин, а хлебушек испечь мы должны. Пошли к Бархударову.

На той стороне улицы возле райкома остановились какие-то странники. Старушка и дед замшелый. Оба в каких-то не то халатах, не то шинелях, подпоясанных рогожкой. На ногах онучи из холстины домотканой, пропыленной. На онучах лапти допотопные. На голове у деда шапка зимняя, из барана, без ушей, ведерком перевернутым. Надвинута глубоко, чуть не по самую бороду. На бабке два платка: один — ситцевый, в горошек, — внутри, сверх него еще серый, шерстяной. В руках у обоих по батогу неструганому.

Странники не пошли в дверь, а постучали негромко в раму окна. Посохом.

Из одного окна в форточку высунулся Туберозов, из другого Бархударов.

Упросили странников в дом зайти. Завели их в большой кабинет. Стали расспрашивать, чего надобно.

Туберозов чай подал. И в первую очередь Орлову чашку подсунул. Но тот передвинул дымящийся напиток старушке, которая сидела за красным сукном стола, не выпуская из рук палки.

— Что скажете, уважаемые? Откуда путь держим? — зачастил Бархударов своим неярким, сереньким голосом. — Смех смехом, а в молчанку нам играть некогда.

— Дак ить… До начальства мы наладились. В понятие войти… — затрубил вдруг дедушка сухонький, басовитый, а старушка тоненько запиликала, как кулик на болоте:

— Дак и-ить ни-иту поняти-ив… Что и деи-иться… Откуль греми-ит-то. Больно шу-умно сдеи-илось, господа товари-ищи-и…

— О чем это они? — пожал плечами укротитель Туберозов. — Вы что-нибудь уловили, драгоценнейший? — повернулся он к Орлову.

— Из лесу мы… То исть — с пасеки. С Лютых Болот. Поштой не пользуимси… Последней письмо от Анастасеи, дочки, еще в царствие Николая получили. Из праведной веры мы, старыих обрядов. Спасаемся. Последней шум-от был, когда революция сполучилась. С той поры, слышь-ко, тихо сдеилось… А ноне опять штой-сь докатилось… Так и ухат, так и ухат! — Дед шапку снял, под шапкой грива белая с желтым отливом, не седая, а как бы мраморная уже.

— Извиняюсь, с какого будете года? — поинтересовался Бархударов.

— Это-и штои-и-то… не пони-ила?

— Лет, гыхм, спрашивают, сколько вам? Много ль прожили на белом свете годков?

— И-и… — зазвенела старушка, будто муха в паутину сунулась. — Не знай-ю-ю… Парфе-ен, чай, помни-ит сколь.

Парфен подкинул бровями морщины на лбу.

— А вот, когда первый раз шумело… В аккурат шай-сят сполнилось. А сколь теперь набежало — не ряшу, не упомнил… В лесу какой счет. Сбились мы с няго… Да и грех считать-то. Чай, не копеечка.

— Так вы что же, извиняюсь, и про то, что война началась, не слыхали? — Бархударов даже очки откуда-то из-под плаща извлек, на нос их положил. Странников с удвоенным вниманием принялся разглядывать.

— Дак ить… догадка была, что не гром гремит. Я и Авдокее своей об войне баил… Али не так, старая?

— Да ить так и, роди-именьки-ий…

— И с кем же война-то сполучилась, граждане дорогие? С каким таким супостатом? Или опять промеж собой нелады?

— С немцем, дедушка. Немец на нас двинулся.

— Вот и я толкую, что немец… А моя Авдокея уперлась: хранцуз!

— Смех смехом, а куда ж вы теперь-то? Сидели-сидели в трущобе лесной и выползли… И вовсе это ни к чему сейчас. Переждали б шум-то, а тогда и гуляйте…

— Дак ить и возвернемся. Старуха вот, Авдокея, отдышится, и потекем. Одно скажу: как ни скрывайси, а тянет, граждане, наружу. Особливо когда шум затевается. Нам бы только хлебушка откупить. На дорогу… Или сухариков. В ручье размочить да пожевать. У нас и средства имеются…

Старик полез к себе под зипун, вытащил чистую тряпицу, развязал узелок. Деньги старинные — царские трешки, пятерки, а также керенки тысячного обозначения — предъявил.

— Кабы хлебушка нам… Укажите, родненькие, где его нынче купить можно.

Орлов, склонивший голову чуть ли не до стола, неожиданно встрепенулся. Взял Бархударова за отворот плаща. Не грубо, но твердо.

— Хлеба! Наипервейшая задача. Люди по городу бродят… Хлеб ищут. Бархударов, сообрази, что нам делать. Герасим, дорогой, обшарь пойди все склады, все чуланы магазинные. И — выпечку! Пекарня цела?