Изменить стиль страницы

— Раз надо, значит, надо…

— У кого десятизарядка?

— У Лапшина!

— Ты, Лапшин, со мной вместо пулемета будешь. Однако без разбора не трещи… Экономней действуй. Пойдем в разведку.

Орлов с Лапшиным бесшумно и очень долго пробирались вдоль забора. Затем и вовсе притихли, затаились. Орлов слушал ночь.

Какие-то звуки он определенно улавливал за оградой. По звуки скорее мирные, нежели воинственные. Кто-то наборматывал песню, вернее — подвывал… Мяукала кошка. Ветер скрипел жестянкой. Иногда на лицо Орлову, словно летняя мошкара, садились сухие редкие снежинки микроскопического размера.

— Полез я, Лапшин. Следи! Если тихо, тогда я тебе в забор постучу. И — за мной!

В результате на территорию завода перебрались благополучно. На фоне далекого зарева железная труба котельной и кирпичная коробка завода своими контурами хотя и призрачно, зыбко, но все же просматривались. По заводской грязи ползти не решались. Шли, низко-низко пригибаясь. Внезапно кто-то душераздирающе завопил:

— Р-ревел-ла бурря!

Орлов замер, стоя на четвереньках, а красноармеец Лапшин так весь и ляпнулся плашмя в лужу, «подстелив» под себя десятизарядку.

— Похоже, выпивши кто-то, товарищ Орлов… — прошептал из лужи Лапшин. — Наши это. На немцев не похожи…

Стоило ветру несколько изменить направление, как тут же потянуло густой кислятиной. Запахло перебродившей бардой.

— Вставай, Лапшин. И перебежками — к заводу.

Примерно на третьем броске под ноги Орлову выползло тело, передвигавшееся по-пластунски. Пришлось с размаху рухнуть так, что шинель на голову сзади полезла.

Перемещавшийся на животе человек, как змея, приподнял рядом с лицом Орлова лысую плоскую голову и надрывно, тенором пропел:

— Во мр-раке мол-лни-и свер-ркал-ли!

Должно быть, в чанах и цистернах предприятия что-то еще плескалось, что-то еще бродило, пузырилось. Отсюда и — ползающие…

«А вот кто стрелял?» — не выходило из головы Орлова.

Сверкнул выстрел. Орлов и Лапшин быстро легли на землю. Опять наступила невероятная, бездонная тишина. И только где-то в ее глубинах, как бы за миллионы километров отсюда, продолжали свое ворчание пьяненькие мужички да еще дальше, со стороны зарева, переламывала землю и воздух несколько притихшая к ночи война.

И вдруг — побежали! Не двое, не трое, а много людей. И опять ночь продырявилась вспышками выстрелов.

— Не стрелять… — улыбнулся Орлов Лапшину, приручая себя той улыбкой к страху, который наркозом смертвил кончик языка. — Они убежали, Лапшин. Двигаемся.

Поползли и тут наткнулись на тело человека в немецкой каске. Человек лежал на спине. Мертвыми руками вцепился он в холодную сталь автомата, держа его на неподвижном животе.

Орлов потянул к себе оружие, но ремень, закинутый за голову, не пускал «шмайсер».

— Подними-ка, Лапшин, ему голову!

— Так… перемажусь я в нем…

— Поднимай! — выдохнул яростно Орлов. И Лапшин поднял. — Вот так… А ты, дура, боялась.

— Бежим, Лапшин! — рванул красноармейца за ворот шинели, и они пронеслись десяток шагов, высоко задирая ноги. Ударились в какую-то дверь. Дверь тут же распахнулась, и они посыпались куда-то по бетонным ступеням.

Стало по-настоящему, неподдельно, беспросветно темно. Чиркнуть бы спичку, но тогда пулю из темноты получить можно. Самому попробовать напугать невидимку предполагаемого, выстрелить во мрак — свою же пулю ртом поймать не мудрено: отрикошетит, и лечись тогда…

Полежали так недвижно минут пять. И Орлов решил рискнуть. Высоко и чуть в сторону от себя поднял коробок с прижатой к нему спичкой, двумя пальцами резко выскреб из коробка огонь. Тишина…

В подсвеченные спичкой секунды успел разглядеть два холодных котла с открытыми настежь дверцами топок. Сверкнуло стекло манометров и водомерных шкал. Орлов отослал Лапшина к машине за красноармейцами и взрывчаткой. Они пришли минут через пятнадцать, тяжело дыша под ящиками с «мылом».

Взрывчатку сложили промеж котлов в узкий такой коридорчик. Чтобы уж наверняка покурочило технику. Орлов смонтировал заряд. Десятиметровую мотушку шнура, поразмыслив, уполовинил финочкой.

— А сейчас уходите… — сказал красноармейцам. — Все до единого! И ждать меня у машины.

Взрыв был как взрыв. Нормальный. Кое-что долетело и до дороги и даже за дорогу перелетело. С шуршанием, шипением, а что помельче, так и со свистом! Там, где на фоне далекого зарева прежде просматривалась заводская труба, теперь ничего не было… Значит, все правильно.

Когда полностью восстановилась тишина, со стороны завода, словно с того света, раздалось упрямое, несгибаемое:

— Р-ревела бур-рря, г-р-р-ом гр-ремел!

— Живой… — ласково прошептал Лапшин. — Это который со мной давеча пререкался.

Орлов, залезая в кабину и складываясь, как перочинный ножик, ударился подбородком о ствол трофейного автомата и тут только вспомнил, как неожиданно «разбогател», приобретя на спиртзаводе «шмайсер». На бывшем спиртзаводе!..

* * *

В райкоме Орлова ждал переодевшийся в гражданское милиционер Бочкин. На голове серенькая кубанка. Изнуренный болезнью костяк Герасима прикрывало тяжелое зимнее пальто с таким же, как кубанка, сереньким воротником.

Орлову нужно было отпустить красноармейцев с полуторкой. В кабинете в ящиках длинного стола отыскал он огрызок карандаша. На клочке бумаги написал Воробьеву записку: «Со взрывом повремени. Используем его эффективнее, когда „гости“ пожалуют. Орлов».

Красноармейцы уехали. Герасим недвижно, столбом стоял в коридоре райкома, поджидая «генерала». Орлов вышел из кабинета, держа керосиновую лампу перед собой. Он уже собирался дунуть в отверстие стекла, когда в глубине здания жалобно заскрипели дверные петли и в коридоре возник заспанный, в дыму буйных волос, Туберозов. В темноте огромный пористый нос укротителя сделался как бы еще больше. Туберозов вынул из темноты свою левую руку — в ней оказалась громоздкая курительная трубка, набитая «целебными» травами. Циркач поднес трубку с сеном к ламповому стеклу, стал высасывать из лампы огонь. Запахло горелой степью.

— Послушайте, Туберозов… Мы уходим. Все уходим. А вы дурака валяете! Прописались тут… Ночью немцы могут нагрянуть.

— Ночью немцы спят. Культурные, обязательные люди…

— Смотрите, а ну как разбудят? Что вы им скажете? Здесь вам не Госцирк…

— Я устал. А здесь тепло. Сухо. Кресло мягкое. Скажу, что я сторож, вахтер… Полы мету, окурки выбрасываю.

— Вы серьезно?

— В моем положении нельзя серьезно. Я и жив то, можно сказать, благодаря своей несерьезности. Да начни я теперь серьезно, разве оно выдержит, сердчишко-то? Серьезно я только укрощаю…

— Оружие у вас есть?

— Для чего оно мне? Мое оружие — это мой талант. Я знаю движения, пассы, звуки, которые смиряют и даже усыпляют…

— Ладно… Живите как можете. Но завтра я вас эвакуирую. Отправлю в Москву. В принудительном порядке.

— До завтра нужно дожить, драгоценнейший.

— И то верно.

Вышли в ночь. Когда спустились с крыльца, Герасим Бочкин, молчавший все это время, вдруг заговорил, покашливая в кулак:

— Подозрительный, гыхм, человек.

— Ты о ком? О Туберозове?

— О ком же еще? Он тут нагляделся на нас. Что надо — запомнил… Покойника он тоже помогал зарывать. Много знает, гыхм!

— Что ж нам его теперь — застрелить? А, Бочкин? Нет, Бочкин, Туберозов не враг. Туберозов — пожилой, уставший человек. И очень невоенный… Он всю жизнь выступал в цирке. И сейчас выступает. По инерции. По сравнению с нами, Бочкин, Туберозов как бы ненормальный, придурок. Но это не так, Бочкин. Он — дитя. Его искалечил талант. Да. Он рос и развивался исключительно в одну сторону. В сторону зрителя, Бочкин. В сторону успеха, аплодисментов. И для войны такой совершенно не пригоден. Его или растопчут сразу, или… если разглядят в нем ребенка, начнут им забавляться.

Возле райкома стояла полуторка с разбитым лобовым стеклом.

— Я так понимаю, Герасим: до места, куда мы с тобой направляемся, на машине ехать нельзя, от машины шуму много. Проберемся туда на цыпочках, аккуратненько. Опять же, бросать на улице технику, которая на ходу, тоже негоже… Куда бы ее определить, Бочкин? Может, в монастырь? Нельзя. Там по ней уже стреляли. А за ночь и вовсе раскурочат.