Изменить стиль страницы

«Это не маки! — сказала Оля. — Это совсем не маки! — Она уже трясла его за плечо. — Неужели ты не понимаешь, что это?..»

Он проснулся в поту, с часто бьющимся сердцем, голова съехала с подушки, ухо щекотали перья, вылезшие из перины.

За плечо его тряс Дима:

   — Просыпайся! Да просыпайся же! Война!

   — Что?! — В одно мгновение он был на ногах. — Что ты сказал?

   — Ты всё проспал на своём диване! — В руках Димы была стопка газет. — Вот! Россия объявила войну Германии. И Англия с Францией тоже! Ты понимаешь, что это значит?

   — Погоди, погоди, Дима... Дай сосредоточиться. — В одно мгновение он стал прежним. Как бы очнулся после долгого томительного обморока. — Сначала — к Илье. Батхон, наверно, тоже сменил квартиру?

   — Я знаю, где его найти! — сказал Дима.

...В несколько дней Минск, расположенный совсем близко от западной границы, неузнаваемо изменился. Город наводнили войска, гремела полковая музыка, по улицам шествовали патриотические демонстрации — с портретами Николая Второго, хоругвями, Андреевскими флагами. И войска, и демонстрантов приветствовали восторженные толпы, женщины утирали слёзы, махали платочками, бросали солдатам и демонстрантам цветы. Мужчины с красными возбуждёнными лицами кричали:

   — Война до победного конца!

   — Бей пруссаков!

   — Вперёд, на Берлин!

Однако скоро иные потоки людей хлынули в Минск — с запада: вереницы беженцев, которых с каждым днём становилось всё больше и больше, полевые госпитали — на первых порах их размещали в пустующих гимназиях и реальных училищах, даже здание городского театра до открытия сезона отдали под самый большой госпиталь. Газеты были полны противоречивыми сообщениями с театра военных действий. Но и сквозь барабанную патриотическую фразеологию пробивалась очевидная истина: русское воинство терпит поражение. «Временные неудачи», — прочитал в одной бойкой статье Григорий Каминский.

...Польша оказалась отрезанной. Родители, сестры остались в Сосновицах, и от них не было никаких вестей. И уже второй год ни одного письма от брата Ивана, который, на закрытом суде получив пять лет каторги, был отправлен на остров Сахалин.

С каждым днём Минск преображался: беженцы всё прибывали и прибывали. Городские власти размещали их в сараях, складах, снимали для людей убогие квартиры и селили по нескольку семей в одной комнате.

Однажды Григорий в поисках нужного ему человека оказался в клубе коммерческого общества, гоже отданного беженцам, и был просто потрясён увиденным. Люди вповалку спали прямо на полу, кто на перинах, кто на тюфяках, кто подстелив под себя пальто. Среди скарба, узлов, чемоданов копошились дети, старухи и старики со скорбными лицами сидели возле своего имущества, и никакой надежды не было в их застывших позах. Молодые матери с безумными глазами, не отворачиваясь, кормили младенцев. Ругань, плач, вонь...

«Вот что означает война для народа», — думал Григорий Каминский, и, казалось, сами собой сжимались кулаки.

По улицам ходили сёстры милосердия в серых платьях и белых косынках, в руках у многих из них были жестяные кружки с красным крестом на боку: они собирати пожертвования в пользу раненых воинов. Кто опускал в кружку монеты, получал от сестёр милосердия раскрашенные металлические шарики — их проворные женские пальцы прикалывали к одежде.

«Не такая помощь нужна искалеченным войной, — думал Григорий. — Благотворительностью здесь не поможешь».

Пустели полки магазинов. У продовольственных лавок с утра выстраивались очереди. Стали закрываться некоторые мастерские и фабрики. Всё больше особняков аристократической части города оказывались без хозяев, — их обитатели отбывали кто в Питер, кто в Москву, кто в имения родственников в глубину империи. Толпы подозрительных оборванцев слонялись по вокзалам и торговым улицам. Иногда поздними вечерами или ночью слышался истошный крик: «Караул!», случалось, гремели выстрелы...

Григорий Каминский был поглощён опасной и напряжённой работой: встречи с солдатами, отправляющимися на фронт, — их, рискуя жизнью, организовывали местные большевики; в паровозном депо действует социал-демократическая группа, и её необходимо снабдить литературой, доставленной из Москвы. Начались занятия в гимназиях и реальных училищах — предстоит возобновить занятия кружков; оборудованы подпольная типография, Григорию поручено написать две листовки — обращённые к солдатам и к рабочим Минска.

   — И что бы мы ни делали, — говорил Илья Батхон, — цель у нас одна: разъяснять всем и каждому — начата преступная империалистическая война. У пролетариев, у всего трудового народа единая задача — превращение этой войны в гражданскую, против монархии и буржуазного правительства...

   — Революция! — нетерпеливо перебивал Каминский.

   — Да, Гриша, революция...

...Однажды к ужину пожаловал Павел Емельянович, сел на свой стул во главе стола. Горничная Клава в белом переднике поставила перед ним прибор, хозяин дома, как всегда, был безукоризненно одет: серый французский костюм-тройка, седые волосы аккуратно причёсаны на косой пробор; пахнуло крепким мужским одеколоном, наверное, тоже французским. Весь облик Павла Емельяновича, волевое и спокойное выражение его лица говорили: война войной, а интеллигентный человек при любых обстоятельствах должен оставаться самим собой.

Отбросив в стороны фалды длинного пиджака и опускаясь на стул, Павел Емельянович сказал:

   — Добрый вечер, молодые люди. Приятного аппетита. — Дмитрий и Григорий не успели ничего ответить: хозяин дома продолжил без паузы: — Пришёл проститься. Завтра отбываю в Крым, в Севастополь. Туда через Босфор из Италии возвращаются супруга и Ольга. — Он не смотрел на Каминского, обращался вроде бы только к сыну. — В Европе война — не проедешь...

   — Папа! — вырвалось у Дмитрия. — И я с тобой.

   — Ты заканчивай гимназию. Каждому своё. — Под чисто выбритыми щеками Павла Емельяновича заходили желваки. — Гимназистам учиться, солдатам воевать, революционерам свергать правительства и подводить отечество к катастрофе...

   — К катастрофе? — не выдержал Григорий. — Разве начавшаяся война — не катастрофа? И разве не буржуазные правительства, и российское в том числе, ввергли свои народы в эту катастрофу?

   — Понятно, понятно. — Хозяин дома побарабанил пальцами по столу. — Нет, для дебатов времени нет: ещё не собрался в дорогу. Да и бессмысленно.

   — Что бессмысленно? — тихо спросил Дмитрий.

   — Бессмысленно спорить с большевиками. Имею горький опыт.

«Откуда ему известно, кто я? — поразился Григорий. — Ведь и Дима не знает».

   — Так вот, Дмитрий, — продолжал Павел Емельянович, ловко орудуя ножом и вилкой в тарелке со свиной отбивной. — Планы наши такие: мать поживёт в Крыму, я уже снял дачу в Коктебеле, а Оля отправится прямиком в Петербург...

   — Как? — вырвалось у Дмитрия.

А Григорий почувствовал, что у него медленно перехватывает дыхание. Он закашлялся.

   — Я её сам отвезу в столицу, — невозмутимо продолжал глава семьи. — Оля поступит на женские курсы, будет готовиться в университет, думает посвятить себя изучению отечественной истории. Кстати, Григорий... — И Павел Емельянович прямо, спокойно, жёстко посмотрел на Каминского. — Теперь Ольга на многое смотрит иначе, чем... — Он подыскивал слова. — Словом, я имею в виду самые последние события в нашем любезном отечестве...

   — Это её личное дело! — непримиримо, грубо перебил Григорий, сам проклиная себя и за непримиримость, и за грубость, но повторил: — Это её, и только её личное дело.

   — Разумеется, — спокойно сказал Тыдман-старший. — Она уже совсем взрослый человек. И в этой связи... В Ницце Ольга познакомилась с сыном князя Воронцовского, Алексеем. Он студент второго курса Императорского университета, занимается российской историей в средние века. Собственно, курсы, история — это их общие планы...

Григорий Каминский сорвался со стула, вихрь вынес его из комнаты.