Долго молчал Басманов. Иван терпеливо ждал. Басманову казалось, что этим своим терпеливым ожиданием Иван просто издевается над ним, забавляясь, как кошка с пойманной мышью, — это смешивало его мысли, лишало уверенности… Но виделось Басманову и другое — растерянность Ивана, и даже смятение, одиночество, которое тоже угнетало его, однако все-таки не настолько, чтобы он мог приблизить к себе любого, мало-мальски понравившегося или верно служащего ему человека. Собственное расположение к человеку и его верная служба, вероятно, мало значили для Ивана. Что-то другое, одному ему ведомое, искал он в людях, и если находил — приближал к себе, не находил — оставлял в стороне, не без почестей и не без милостей: за заслуги миловал и вознаграждал, как всех, за провинности карал тоже, как всех… Можно было высоко подняться в чинах, стать почитаемым и важным, но никогда не добиться даже благосклонности его, и любой из его любимцев мог оскорбить эту чинность и важность, наплевать на почитаемость и поднести кукиш под самый нос, как самому ничтожному холопу. Этого-то и хотел всегда Басманов — иметь возможность поднести кукиш под самый чиновный нос. Ни важности, ни чинов, ни почитаемости, ни даже богатства не хотел Басманов — он хотел власти, потому что чувствовал в себе достаточно силы и ума, чтобы с достоинством распорядиться этой властью и прежде всего лишить возможности чиновных и важных нерадивцев и глупцов присваивать себе его заслуги. Всю свою жизнь он стремился добыть эту власть. При прежнем государе, великом князе Василии, отце Ивановом, Басманов немногого добился: Василий хоть и был своенравен и крут, но старины держался крепко. Знатные и родовитые при нем стояли твердо, и пробиться сквозь них было почти невозможно. Крепкая стена загораживала государя: Бельские, Мстиславские, Шуйские, Воротынские, Глинские, Оболенские, Курбские, Челяднины, Захарьины, Шереметевы, князья тверские, смоленские, ярославские, звенигородские, ростовские, стародубские, рязанские, Рюриковичи, Гедиминовичи… 76 Многим из этих родов, даже в седьмое колено, не был в версту Басманов. Все его помыслы и устремления должны были расшибиться об эту стену и погибнуть под ней. Но наследник Василия, только окрепнув и возмужав, повел себя иначе. Когда в семнадцать лет он обвенчался на царство и непреклонно стал прибирать к своим рукам всю власть, не останавливаясь ни перед чем, даже перед грозностью и могуществом древних родов, Басманов понял, что к этому государю ему будет легче пробиться и только с его помощью он сможет занять то место, которое считал достойным себя.
И вот он сидит в полшаге от Ивана и в полшаге от своей цели, к которой шел всю жизнь. Но как трудны и опасны эти последние полшага! Он может перешагнуть пропасть и может свалиться в нее.
Он понимал и оправдывал жестокость Ивановых вопросов. Будь на его месте, он поступил бы точно так же. Иваном руководили не только боязнь ошибиться, как это уже не раз случалось с ним, но и желание приблизить к себе человека именно такого, какой ему был нужен. Но каков он, этот человек, который нужен ему? И таков ли он, Басманов? Может быть, все, что у него есть за душой и что он искренне выложит сейчас Ивану, как раз и не нужно?! И все его раздумья, колебания ни к чему: даже если ему и удалось бы отгадать, каким он должен быть, чтобы завоевать любовь и доверие Ивана, он им не станет, если он не такой. И не нужно думать, не нужно молчать и возбуждать в Иване излишней подозрительности — нужно сказать ему правду и довериться судьбе.
— Коли сын отцу изменяет — не всегда плох сын! — заговорил Басманов тихо, но твердо и решительно. — Бывает, и отчизне изменяют не потому, что душа изменчива и помыслы нечисты…
Глаза Ивана полыхнули холодным огнем при этих словах Басманова, но он сдержался, ни слова не сказал ему и даже отвернулся от него совсем, чтобы не показывать своих чувств.
— Ежели отец постыл, а отчизна — мачеха, токмо убогая душа станет им служить. Ибо такой душе не нужны ни честь, ни доблесть, ни все иное… Она сыта крохами со стола можных и радуется лишь благоволению к ней. У меня не такая душа, государь, а в сословии своем я пасынок. И возрос я не в лесу, а на опушке… На отшибе! И тех жирных соков, на коих выпестовались мои сословцы, я не хватил. И к счастью! Ибо данное мне богом не обросло тугой корой и мхом, не закоснело, питаясь жирными соками, от которых все тучнеет и тупеет. Легко взростать и подниматься в гуще: хоть медленно, но верно! Трудно — на опушке: и дровосек налегке срубит, и буря свалит! Но кто возрос на опушке, государь, тот смел и стоек, хоть с виду порой и неказист. Так и я, государь… Я не трус, неглуп… Многому научен, а кое в чем — получше от других! Но что с того? Я неказист, непородист!.. И будь я хоть десяти пядей во лбу, мне путь один, как всякой неказистой деревине, — на дрова и в печь. А ежели и не угожу в печь, то достою до дряхлости и подломлюсь… Без пользы, без славы!.. А те, кто прям и высок, — за одно лишь сие обретают славу, и честь, и доблесть! Но я тоже хочу чести и славы, понеже достоин ее не менее других. А от кого — и более! За заслуги свои хочу я чести, и токмо за заслуги! У нас же издревле стоят на том, что у малых больших заслуг не бывает! Но паче того, большие у малых их ум обирают, на себя пристяжают их ловкость и дело любое полезное и все за свое выдают. А малых в застении 77 держат. Я же не желаю быть в застении из-за малой породы своей! За то и пылаю ненавистью на тех, которые стяжают все блага породой и знатностью, а ума и на вершок не имеют!
— И к кому ж ты тщишься приткнуться со своей ненавистью? — спросил Иван, чуть скосившись на Басманова. — Уж не ко мне ли?
— К тебе, государь!
Басманов выжидающе смолк. Говорить ему больше было нечего — он все сказал. Ему оставалось только ждать, и он ждал — с таким чувством, что его будто нет совсем, что он исчез, весь перейдя в этого сидевшего рядом с ним человека и растворясь в нем, как соль растворяется в воде. Захочет этот человек — выпустит его из себя, вернет ему душу, снова вдохнет в нее силу, желания, стремления, не захочет — он так и останется в нем, и этот человек даже не почувствует, что похоронил в себе еще одну — какую уже?! — человеческую жизнь.
— Неглуп?! — по-прежнему не оборачиваясь, и будто не Басманову, а самому себе или кому-то другому, невидимому, раздумчиво сказал Иван и прищурился, словно хотел увидеть этого невидимого в зеленоватом мраке, осевшем плотным слоем в дальнем углу гридницы. — Ум уму — рознь. Адашев тоже умен был, и за ум я его любил и миловал. Породы он похирей твоей был — сам ведаешь… И тоже, как и ты, славу и честь у именитых оттягать тщился. Я ему власть дал, а он ее супротив меня оборотил! Власть ослепляет человека: глупого — быстрей, умного — медленней, но одинаково и тот и другой непременно полезут напролом, не видя и не хотя видеть округ себя никого и ничего. Ты не говорил мне, что хочешь власти, но все, чего ты хочешь: доблести, чести, славы, — без власти недостижимо. Чтоб проявить себя — достаточно ли ловкого ума? Сам рек — большие себе все пристяжают, утянут, обведут, породу выпнут наперед! Без силы и власти вечно прозябать тебе в застении. А власть и силу тебе могу дать лишь я — и дам!.. Понеже волков — собаками травят! — Иван резко повернулся к Басманову, глаза его быстро-быстро забегали по его лицу. — Разумеешь меня?.. Собаками травят волков! Смелыми, сильными и умными собаками. А волки — не овцы, у них також есть клыки. Шкура твоя не больно крепка, а дорога ж, поди, тебе?! Гляди, за ломтем погонишься, да без крохи останешься!
— Мне терять нечего, государь. Шкуры моей мне не жаль, а крепка ли она — то на волчьих зубах испробовать надобно.
— Коли терять нечего, то и обретать пошто?.. А ты жаждешь обрести! Не сыну ль своему позаздрил?
— Сын мой — кукла в твоих руках, государь… Красивая, живая кукла. Заздрить ему я не могу, понеже стремлюсь совсем к иному.