Царь приказал начать расследование, Матвей Башкин был взят под стражу.
Эта история и не коснулась бы Новоозёрского монастыря, но злая судьба несколько лет назад свела Артемия, в бытность его игуменом Троице-Сергиевой обители, с беспокойным дворянином. Башкин и к нему приезжал со своими вопросами, Артемий побеседовал с ним и прямо назвал его рассуждения ребячеством. Теперь это ребячество настигло самого Артемия.
На морозном закате одного злого зимнего денька у монастырских ворот завизжал полозьями возок. Из него вылезли двое детей боярских и монах в заиндевелой шубе. Иней густо оседал на шубе, грудь и плечи были унизаны серебряными нитями. Шуба была дарёная. Артемий, перекосившийся при виде инока, догадывался кем... Посланец прибыл от Германа Полева, известного иосифлянина, навязчиво вылезавшего на глаза всякой светской и церковной власти, показывая рвение в искоренении вольнодумства. Такие готовы выдумать ересь, чтобы потом бороться с нею. Артемий называл их волоцкими псами.
Полев вызывал Артемия в Москву — свидетелем по делу Башкина. Монах, разгорячившись после трапезы перебродившим мёдом с брусничным соком, сболтнул, что Максима Грека тоже звали на суд, ибо и на него Башкин ссылался. Но Грек, жалуясь на старческие болести, уклонился. Артемия, чей неуступчивый нрав был известен, было приказано доставить «хоть в оковах».
Наутро Артемий выехал в Москву. В возок он забрался в железных браслетах, не замкнутых на ключ. Игнатий и Феодосий провожали его, просили благословения. Прочие иноки в сомнении толпились на крыльце братских келий: знали, что на духовном суде от свидетеля до обвиняемого один шаг, вернее — слово... «Сие мне морозом по душе», — сказал Косой, проводив старца. И ещё сказал: «Вот они — псы, или внешние...» У него окончательно вызрел последний раздел «Учения о чадах», противоречивший положению о равенстве христиан. Надо полагать, что и история с Артемием внесла в него свой вклад.
Из мрачных житейских наблюдений Феодосий Косой сделал вывод, что люди делятся на два разряда — «чад» и «внешних, или псов». Внешними люди бывают по отношению к той внутренней правде, что открывается любому разумному, несуеверному и доброму человеку. Добрые чада не хотят чужого, уходят от всякого насилия, не признают законов, направленных на подавление чужой воли. Внешние, или псы, — настырны, жадны, безжалостны, они создали такой порядок, что на земле не прекращаются войны, смуты и духовное безумие в виде самых грубых и необъяснимых обрядов. Чад покуда меньше, чем псов, но гораздо больше, чем принято думать: разве крестьянин, хоть и сбитый с толку попами, мирно пашущий свой надел и кормящий не только себя, — не чадо? Ему бы очи промыть... То же и посадский — мастеровой, работник, городской казак. Когда учение Косого разольётся широко, чада узнают друг друга и объединятся в добром союзе... На этом месте у них с Игнатием снова возникли разногласия.
Должны ли чада противостоять псам с оружием в руках?
«Не подобает воевать», — твердил Косой. «А если пёс тебя кусает, ужели ты его и дрючком не тронешь?» — «Я отойду тихо... далеко!» — «Артемий уж куда дальше отошёл, его достали», — «Всё одно, надо уходить... Иначе — зло на зло!» Игнатий в бессильном возмущении убегал из кельи.
В ту зиму изобильно зацветали сполохи, небесные сияния в полуночной части неба. Они и прежде играли над северной тайгой, но таких бешеных, слепящих, то складчатых, как переливчатая парча, то копьевидных, то гранёных, иззелена-багряных, никто не помнил. Монахи после всенощной лезли не в кровати-рундуки, а на стены, откуда взору открывался весь чёрный заозёрный окоём и ледяная чаша неба. Игумен предполагал, что сполохи — суть отблески ангельских битв с демонами или игрищ; Косой и тут возражал — сполохи-де, «слагаясь из лучей и воздуха, самобытны». Игнатию ближе было игуменское объяснение.
Сполохи не отошли, когда в Новоозёрский монастырь прибыл стрелецкий пятидесятник из Андроньева монастыря в Москве с десятком стрельцов. Им было сказано доставить в столицу Косого с его двумя товарищами — по делу того же Башкина. Стрельцы были могучие, отъевшиеся на монастырских кашах, благочестивые и выносливые без меры. Едва отстояв ночную и утреннюю службы, они были готовы в обратный путь.
Ехали быстро и строго. На ямских станах именем государя требовали сытых лошадей, грозили местным начальничкам: «Нам препон не ставь, мы еретиков государевых везём на суд!» В Москву, однако, прибыли по грязям, весна ручьями хлынула навстречу, замутила и закружила головы запахами оттаявшей земли, навоза, выгребных ям. Городское многолюдье ненадолго развеселило узников, но скоро они заметили нововведения: на улицах — дозоры, множество раздвижных решёток и кострищ для угрева ночной стражи. Покуда ехали к Андроньеву монастырю, хоть и со стрельцами, а окликнули трижды: возле новой тюрьмы, что строилась у самого вала Земляного города, на Кулижках и на выезде к Яузе по Болвановской дороге. Посадские ходили робко, норовя укрыться от конных за калитки, но большинство калиток было крепко заперто.
Яуза тяжко просыпалась, раздирая синюю рубаху льда. Рубаха была замызгана, загажена навозом и мусорными кучами, чёрное воронье обсело её. Зелёные ворота монастыря не сразу отворились на оклик пятидесятника — воротные сторожа присматривались сонно. Вздыхая, Игнатий узнавал всякое монастырское строение: жильё стрельцов, пристроенное изнутри к стене, церковь и дом игумена со свинцовыми желобами под крышей, кельи с унылым рядом узких окон... Приезжих поместили в башенный подвал с каменным полом, приставили стражу. Даже Косой признал — отсюда не убежишь.
Дня через два надзор за ними несколько ослаб, их даже навестил игумен, после чего и иноки стали обходиться с ними уважительно. Учение Косого было уже известно в Москве, их и привезли для разбора — связаны они с Башкиным или сами по себе. Суд над ними был в разгаре. Обвинители попали в трудное положение, ввязавшись в спор с Артемием. Государь пока помалкивал, внимательно слушал диспуты. Башкин напомнил, что не скрывал своих сомнений ни от кого, сам государь велел ему, оказывается, принести Псалтырь с сомнительными местами, помеченными воском. Непростой человек был Башкин, записан в «избранную тысячу»... До Косого с товарищами у судей руки не доходили. Узники вели себя спокойно, часто просились в церковь помолиться. Игумен разрешил ходить к обедне и причащаться. И Феодосий, насмехавшийся над евхаристией, ни разу ни просфорой, ни вином не подавился.
Однажды в монастырскую церковь явился Артемий. Он постарел, отяжелел, под острыми глазами появились тестообразные мешки, речь стала медленной, осмотрительной и ненаходчивой. Уже привычно оправдывался при игумене, играя глуповатого и зная, что слова его передадут по назначению: «Привели меня для Матюшки Башкина, нечто велят с ним по книгам говорить, а то дело не моё... Лжут, будто Матюшка на меня нехорошие слова сказал, и я не ведаю, как быть. Какие ныне ереси?» Он искренне считал, что время великих еретиков прошло, Косой не в счёт. В Андроньевом монастыре жил прежний ученик Артемия, Леонтьев. Он донёс о высказывании учителя: «Не ведаю, что ересь! Сожгли Курицына и Рукавого, а нынче того не ведают, за что их сожгли». Ещё сказал про Башкина: «То Матвей ребячье чинил, а не ведает того, что чинил своим самосмышлением, а в Писании того не обретается и в ересях того не писано». Он делал вывод: «Нектарий меня клеплет!»
Нектарий, свидетель обвинения на церковном суде, возводил три поклёпа на Артемия: вражду к иосифлянской церкви («В книге Иосифа Волоцкого написано-де не гораздо!»), терпимость к еретикам («Артемий-де новгородских еретиков не проклинает») и — «латын хвалит». Первые два обвинения были, положа руку на сердце, справедливы. Третье основывалось на поездке Артемия в Нейгауз, где он спокойно, без брызганья слюной, обсуждал вопросы веры с местными пасторами. Была, правда, ещё одна, смехотворная, статья обвинения: однажды в день Воздвижения Креста Господня Артемий, приглашённый к государю, ел рыбу за его столом. Горькая память о возведении Креста на Голгофе отмечалась в монастырях самым строгим, сухоядным, постом... На это обвинение Артемий отвечать не стал.