Вид с Воробьёвых гор, от сельской церковки, проклюнувшейся белым ростком на бровке залесённого и оползающего склона, далёк и красен. Но подступы со стороны Смоленской дороги скрыты берёзовыми рощами. Приход посадского ополчения был неожиданным для царских сторожей. Иван Васильевич признал: «От сего убо вниде страх в душу мою и трепет в кости моя, и смирися дух мой».
Чего и добивались предводители посадских. Правда, царя они так и не увидели. На окраине Воробьёва их встретили бояре и охрана. Смять их, ворваться в Воробьёво было нетрудно, но москвичам важнее казалось договориться по-доброму с доверенными лицами царя. Они потребовали устранить другого дядю государя, Михайлу Глинского, что им охотно пообещали. Впрочем, в тот день с ними соглашались во всём, искренне уверяя, что ни княгини Анны, ни Михайлы в Воробьёве нет, а справедливые требования посадских будут исполнены. Многие обещания впоследствии сдержали: царь дал на вспоможение погорельцам «по рублю, по два и по пяти» — вполне достаточно для возведения скромного дома; упорядочили торговые пошлины, ровнее распределили подати между чёрными и белыми слободами; даже о градском самоуправлении потолковали, но тут уж дальше слов не пошли... Тем временем солнышко западало за лес, ссыхаясь от собственного жара, пыль на дороге холодела, и люди вспоминали, что путь в Москву неблизок.
Только глубокой ночью они вернулись на пепелища со смутным ощущением удачи и обмана.
Они ещё неделю колобродили, гуляли по Москве, выкрикивались за много лет — и на много лет вперёд... По возвращении царя, одновременно с раздачей денег погорельцам, «лучших выборных людей» стали хватать и заключать в подвалы кремлёвских башен. Кое-кого успели предупредить. В домах Фёдора Бармина, боярина Фёдорова и Шуйских посад имел своих осведомителей. Но и Разбойная изба действовала так, будто её приказные брали по спискам «наущавших». «Не вем, кто кому вести подаёт, — посмеивался Косой. — Хорошо нам, нас не клеплют». Не хвались, идучи на рать, говорят... Скоро до него дошёл черёд.
Его предупреждали: дьячок Благовещенского собора болтает, будто Косой допёк его вопросом — где в Евангелии сказано о Боге в трёх лицах? Митрополит Макарий, оправившись от глазных ожогов, спрашивал, что за ересиарх объявился на Кулижках. Вместо того чтобы затаиться, Фёдор Косой воспользовался страхом москвичей перед надвигавшейся расплатой. Своими откровениями он делился со всяким встречным и поперечным. Поперечных, не согласных с ним, тоже хватало, тем слаще было принародно загонять их в угол... Покинуть Москву в такое время было невозможно, он не простил бы себе. Но вскоре о Косом пустили слух: выкрал-де серебро у господина своего не до апрельского пожара, а в пожар. За воровство во время стихийных бедствий по головке не гладили, а били до смерти железной колотушкой.
Тёмной августовской ночью Игнатий и Фёдор Косой покинули Москву одновременно с другими догадливыми, о ком лишь вдогонку прокликали с Постельного крыльца — главные воры утекли-де «в иные городы». Через месяц они объявились в Кирилловом Новоозёрском монастыре, немногим южнее Белоозера.
Ранняя и жестокая зима пришла в белозерскую тайгу. Но в келейке, протопленной с северной щедростью, хорошо было слушать тишину и редкий треск деревьев, ломаемых морозом. Тишина мира, тишина небес просачивалась вместе со сквозящим холодком сквозь тесное окошко, затянутое бычьим пузырём и утеплённое снаружи зеленоватой озёрной льдинкой. Тишина пошумливала в ушах и говорила с беглецами мнимыми голосами ангелов-хранителей или умерших дорогих людей. И книги говорили с ними. Игнатий обучился грамоте, в Новоозёрском монастыре подобралась богатая либерея, по-русски — книжное собрание. Старцы, особенно Артемий, живший в отдельной пустыни на другом берегу озера, поощряли любознательность новых послушников, объясняя непонятное и двоемысленное, щедро разбросанное по сочинениям святых отцов.
Старец Артемий был человеком непростым. Долго служил настоятелем первостатейного Троице-Сергиева монастыря под Москвой, хорошо знал Максима Грека и умолил государя перевести к Троице этого опального книжника, угасавшего в монастырской тюрьме. Но иноки-иосифляне замучили Артемия доносами — сам он был убеждённым нестяжателем... По козням старцев он оставил высокий пост по правилу — отойди от зла и сотвори благо. Никто так много не сделал для Косого и Игнатия, как образованный, терпимый, мягкосердечный и лишь в стержневых вопросах непреклонный старец Артемий.
Жили втроём: Косой, Игнатий и прибившийся к ним перед самым бегством из Москвы посадский человек Василий — из тех, за кем охотились боярские сыскари. Под Рождество им по ходатайству Артемия сократили срок послушничества и постригли под именами: Косого — Феодосия, Василия — Вассиана, а Игнатия... Игнатием его нарекли в монастыре, а каково было его имя до пострига, он никому не открывал. Да что проку знать, мирское имя для инока подобно ветхой одёжке — сбросил, истлела, и ни залатать, ни нищему отдать.
Они были довольны жизнью. В лесах и на озёрах не голодали ни душа, ни тело. Простая рыбка — сиг, хариус, ленок, по воскресеньям — сёмужка; капуста и красноватая травка борщевик, заквашенная с лета; ржаной хлеб по потребности, на праздники — калач, разные квасы на морошке и бруснике — словом, еда, известная всякому прошедшему курс послушника и калугера низшего разряда. Все радости — в книгах, мыслях и молитвенном воспарении. Ещё — в мечтаниях.
В них была и беда: двадцатилетних иноков мучил ночами сладострастный бес. Те жёнки, мимо которых в Москве, шалея от голода и бунташной воли, пробегали, едва замечая, здесь, в тихой сытости, являлись во всём природном бесстыдстве. Косой был старше и лучше управлял собой, но тем язвительнее выплёскивались его подавленные соблазны в различных «вопрошаниях»: «Как может быть бессмертна плоть? Иной бо умер на пути, и плоть и кости растерзаша зверие, и птицы разнесли тех зверей телеса; как тело странника того явится на Суд?» — «Сия тайна, — мягко возражал Артемий, — не самая глубокая у Бога...» Но однажды он застал их за жесточайшим спором о том, действительно ли слова Христа: «По смерти не женятся, не посягают» — означают, что соитие с женщиной вообще грешно. Многоопытный пастор ударил посохом в чисто выскобленный пол: «Бес поселился в вас! Боритесь, назвавшись калугеры!»
«А не грешно ль бороться, отче? — выступил с новым вопрошанием Косой. — Похоть телесная не Господом ли в нас заложена?» — «Но и сила сопротивления в нас заложена, — ответил Артемий спокойнее. — Не упражняй мышцу, она одрябнет и заболеет. Так и мышца душевной борьбы с похотями должна упражняться в трезвении. Не вем, зачем дана нам похоть, разве для умножения людского рода, но одоление её сладостно. Я знаю, о чём говорю, я не в куколе родился». — «Отказываться от радостей?» — «Трезвение и умная молитва, конечно, труд... Но разве вы не помните, какое вас охватывало блаженство, если вы проходили их полный искус?» Артемий был убеждённым последователем Нила Сорского.
Он полагал, что человек должен бороться со всем природным, заложенным «от праотец» и неестественно разросшимся в языческие времена. Звери безгрешны потому, что живут не прихотями, а потребностями. Для обретения душевной радости и телесного здоровья человек должен отречься от прихотей. И руками он должен трудиться для того же. В своей пустыньке Артемий сам заготавливал дрова, запасал на зиму орехи, ягоды и травы, вялил рыбу, а из обители ему носили только конопляное масло, соль и хлеб... Впрочем, он понимал, что молодым страстотерпцам придётся спорить о похотях только на словах, ибо в окрестностях Новоозёрского монастыря красного зверя водилось гораздо больше, чем белотелых жёнок.
Кстати, минула Сырная седмица, запели вьюги Великого поста. В обители говели круто: капуста, каша без масла, только по праздникам — «с кусками», то есть с рыбой, и много сухоядных, голодных дней. Да и само сознание поста, матери целомудрия, изгоняло срамные видения. С чистого понедельника беседы в келье пошли воистину духовные, возвышенные, иноки постоянно испытывали летуче-голодное кружение головы, трепетали в ожидании — вот-вот доспорятся до истины! Истина ускользала, Косой упорнее других преследовал её... В ту зиму он и привёл в единство своё «учение о чадах», хотя так и не написал ни строчки. «Моё слово будет перелетать из уст в уста!»