Изменить стиль страницы

Что-то случилось на этом месте с Манюкиным. Остановившимися глазами он глядел прямо перед собою и, повидимому, не понимал ничего. Из раскрытого его рта вырвалось подавленное рыдание. Он прервал свое вранье потому, что кто-то, кого там не было, легонько дунул ему в лицо; это походило также на слабый ветерок. Он сам не знал, предвестье чего это было. Он сделал героическую попытку продолжать рассказ, но вдруг забыл; он забыл все, забыл сразу, забыл катастрофически, — он не понимал, чего ждут направленные на него взгляды, и лишь шарил растерянными пальцами себе по лицу. Одинокость его бесславной старости потрясала. Потом он не спеша встал и пошел к выходу; Артемий побежал за ним..

— Не трожь его, томно ему… — крикнул кто-то.

— Снежку бы ему… на грудь! — посоветовала худенькая.

За общим гамом никто не приметил, как в комнату вошел почтенный кряжистый старик, мужик по одежде и бороде. Потом портьерка отклонилась, оттягиваемая снаружи чьей-то услужливой рукой. В ту же минуту вошла в жутком своем великолепии Манька-Вьюгà. На ней было розовое шелковое платье с фестонами, обрамленное по плечам тугой крахмальной антуанеткой. Ее сощуренные глаза повелительно обежали стоящих людей, ища кого-то. Все поняли и молчали, но двое расступились, освобождая проход к Митьке, бесцельно стоящему у стены. Аггей с крякотом поднялся из угла и, тщательно одергиваясь, направился к старику. Фирсов взглянул на круглые часы, висевшие над дверью в игорную. Там было двадцать пять минут второго. Сам не понимая отчего, Фирсов взволнованно привстал и тотчас снова опустился на тугой, не удобный диванчик. Манька-Вьюгà коротко и приветливо улыбнулась ему, как бы говоря: «Ну, вот ты у нас и в гостях, Фирсов!»

XXVI

И вот уже Манюкин был забыт и (— где-то на койке у Артемия) предоставлен самому себе. Затем все видели: Аггей, смирный и строгий, подошел к отцу и, поцеловав у него руку, указал на него ворам, стоившим в настороженном недоумении.

— Вот, это и есть мой родитель, Финоген Столяров. Пожалуйста! (— Все поклонились, ибо вначале никто не угадывал аггеевых намерений.)

— Честной компании мир! — со скромным достоинством произнес Финоген и коснулся того места на сермяжной поддевке, куда прячут деньги и где бьется сердце. — С чего блудите-то?

— Празднуем, папаша! — хором прокричали воры, начиная понимать веселую аггееву затею. — Максима-чудотворца празднуем. Да ты скинь, папаша, сермягу-то…

— Какие же зимой Максимы? Максимы завсегда с яблоками… — вслух рассуждал старик, освобождаясь от поддевки, которую Артемий тотчас же унес за дверь. Он сел, и все расселись вокруг него, глядя в самый финогенов рот. Кому не хватило места, те через головы других засматривали в крепкое, честное и с проседевшими бровями лицо. Какая-то девушка хихикнула, но в бок ей ткнулся негнущийся аггеев палец, и она до конца вечера сохраняла пугливое молчание, не смея пожаловаться на Аггея своему веснущатому кавалеру. — Не слыхал про зимних я…

— Как же! — наспех сочинил Донька. — Зимний-то Максим из труб гонит дым!

— А и правда, морозно нынче, — крестясь перед стаканом угощения, сказал старик. — Должно, севера полуношники вдарили. — Он выпил и деликатно покряхтел, утираясь рукавом. Он поискал глазами Вьюгý и успокоился не прежде, чем нашел ее. Она безотрывно и пронзительно глядела в беспамятное лицо Митьки и качала головой.

Подчиняясь миганиям левого оськина глаза, высокий и крепкий малый разливал по квасным стаканам дорогое вино.

— Ишь ведь как! — снова заговорил Финоген, сосчитав их молчание за признак почтения к его старости. — Мы уж думали, конец вам приходит, городу-то: такой кувырлак устроили. Павел Макарыч Клопов, из Пасынкова, приятель мне, сказывал про это…

— Жив еще Павел-то Макарыч? — угрюмо осведомился Аггей, все более наливаясь темнотой.

— Помер о прошлу весну, хорошо помер, никому не доставил беды, — глядя на сына, отвечал Финоген. — Так вот, предсказал Павел Макарыч, еще во всемирную войну: «В Москве, — говорит, — на улицах трава и гриб будут рость, а человек от человека на четверть версты бегать». А ведь живете пока, дышите! — криво усмехнулся Финоген.

— Давай выпьем, папаша, в замирение! — оборвал его сын.

— Выпьем, Аггеюшка! — веселел старик. — Как не радоваться сыновнему свету! — Он, однако, помедлил пить, опустив глаза в стакан, налитый доверху. — Ты, что ли, Максим-то? — обратился он к Артемию. — Ну, с ангелом тебя! Дай тебе господь долгие веки, чтоб все глаза закрыть…

— Мерси… — тоненько и ехидно пропел Артемий.

— Маешься-то торговлишкой, что ли? — допекал он того расспросами, в особенности доверяя артемиевой бороде. — Дорог ноне товар-то?

— Пугвицами, отец, торгую. Да ведь пугвица пугвице рознь. Иную, скажем, прячут, а иную на грудь садят, на полный вид… — уже откровенно насмехался Артемий, а борода его на свет отливала лиловым.

Шутовщина эта продолжалась бы и долее, если бы не Аггейка. Он встал, и не предвещающее ничего доброго лицо его набухло до сходства с гирей.

— Эй, сержант! — гаркнул он Артемию, продолжавшему щуриться на старика. — Мурцовку сюда!.. Ну, пошел! Да чего ты переспрашиваешь? Из колесной мази, балда!.. — он сел и с непонятной горечью отвернулся от отца, укорительно качавшего головою.

Уже исчез Оська, Донька и многие другие; некоторые ушли с женщинами. Оставались те, которых нечем было выманить на морозную бесприютную ночь. Аггей молча взял грушу, самую спелую из десятка, и тотчас она брызнула у него сквозь пальцы. Поспешно улыбаясь какому-то выводу, он облизал сладкую жижу, а грушу кинул под стол.

— Ишь ведь, и гнилая, а сладкая! — вымолвил он себе под нос и вдруг вскочил, охваченный темным и взрывчатым волнением:

— Чего уставились на меня… рога, что ль, на мне выросли? — крикнул он на притихших собутыльников, расступавшихся при первом же взгляде его.

— Сядь, Аггей, и молчи… смеются над тобой!.. — приказала Вьюгá, отрывая от ветки самые крупные виноградины. — Эй, писатель… гляди и опиши всех нас. Опиши: был, мол, Митя, комиссар полка; стал, мол, Митя боязливее волка… Думаешь — не позволят? — нахмурилась она, когда Фирсов отрицательно покачал головой. — Ты правду пиши, тогда позволят…

Тут Артемий внес в деревянной крашеной миске заказанную мурцовку и поставил ее на стол. (— На, жри, мосье… — ругательно сказал он при этом, уходя прочь.) Мурцовка эта, непостижимая выдумка Аггея, на которой он испытывал покорность и повиновение редких своих друзей, представляла собою дикую смесь пива и водки, в которой устрашающе плавали кружки лимона и огурца.

— Ну, давай дружиться, Митя. Присаживайся! — недобро начал Аггей, протягивая в его сторону деревянную ложку. — Похлебаем вместе и заведем с тобой нежную любовь. Обиду твою забуду тебе… Молчишь? Не желаешь? Ну, чорт с тобой, и сломай себе ногу! — Он махнул всей пятерней, а Финоген все щурился на сына, стремясь постигнуть происшедшую в нем перемену. — Ну и чорт… у меня у самого стаж партейный… я архирея задушил! Эй!.. — наткнулся на Саньку его задиристый гнев. — Чего раззявился? Жениться хочешь, котят развести? Папось-ка, у меня сюлоськи спадают?.. Пошел вон отсюда! — Он внимательно проследил санькин уход и вдруг сделал капризное недовольное движение: «Зачем, зачем я его, выгнал? Не он, не он мой недруг!» Он ткнул рукой к направлении неподвижного Митьки. (У того был сильнейший жар, и он вряд ли что понимал.) — Дурачинка, чего нахохлился? Ведь еще глаз я не закрою, а ты уж с ней спать станешь! Сгоришь ты в ней, сопреешь от нее! У, Манька!..

В следующее мгновение Аггейка уже буйствовал и бился. Сразу стал всем понятен его самоубийственный порыв. Звон стекла смешался с женскими визгами. Кто-то опрокинул стул, кто-то наступил на гитару, ибо в тот же момент жалостно и разнозвучно брызнули разорванные струны. Обозленные воры, руководимые Артемием, наступали на Аггея, который, с посинелым от бешенства лицом, стоял на отлете, готовый защищаться. В действие вступала кровь.