— И сколько же они там жрут… — пожаловался Сашка, приближаясь к конторе, на крыльце которой дожидался нас Соломон Маркович в обществе бессловесной Капы. — На той неделе мы с Андреем Скрипником тащили…
— Семья, наверное, большая, — ответил я, ставя в десяти метрах от конторы свой баул на снег рядом с Сашкиным.
— В том-то и дело, что нет…
Скрипя по снегу, к нам подошли Соломон Маркович и Капа.
— Сашка, ты не забыл передать Анне Григорьевне привет? — поинтересовался Соломон Маркович, спокойно разглядывая баулы.
— Передал, — соврал Сашка и спрятал в воротник морозное лицо.
— Сашка, — опять заговорил, но уже просительным голосом Соломон Маркович, — сгоняй за такси… Ты же знаешь, где его можно поймать?
Минут через пять мы всей компанией ехали в такси, завернувшем к трем вокзалам, где Соломон Маркович удалил две единицы из числа пассажиров. Ими оказались Сашка и Капа. Первой вышла на привокзальную площадь Капа, чтоб добираться дальше на общественном транспорте. За ней Сашка, поджавший чуть обидчиво губы. Собрался выйти и я, поскольку мне было безразлично, с какого метро добираться домой. Признаться, я не горел желанием очутиться в квартире раньше, чем все поужинают и разбредутся по своим ульям.
— Сиди, — сказал Соломон Маркович, когда вслед за Сашкой дернулся в дверцу и я. — Поможешь поднять сумки…
У «Маяковской» мы выскочили на улицу Горького и, повернув направо, покатили в сторону Ленинградского проспекта. И тут чуть подвыпивший Соломон Маркович, словно бы ждавший этого рубежа, доверительным тоном заговорил со мной о Бенедикте, о дочери, побывавшей за ним замужем, но недолго.
— А я-то думал, — сказал я, — что он ваш племянник…
— Какой я ему дядя! — прокричал Соломон Маркович, но, тут же успокоившись, даже отчего-то повеселев, с чувством выдохнул: — Порох девка! А твой друг — дважды жид! — ушел от нее… Говорит, извини, папаша, но твоя Бася душу не греет, а у меня, говорит, представь себе, и душа, помимо прочего, есть…
В голосе Соломона Марковича с грустью за Басю уживалась и привязанность к бывшему зятю.
Проехав часовой завод, машина подрулила к подъезду.
Вывалившись с тяжелыми баулами из такси на заснеженную улицу, мы сунулись в тепло подъезда. Нас предупредительно встретила Бася в обольстительном платье малинового цвета, белозубо похохатывающая.
— Видела, видела, как вы подъехали! — сказала она, несколько раз кокетливо заглядывая нам по очереди в глаза. — А ты, папа, в подконьячном соусе, кажется… Но об этом никто никогда не узнает…
— Бакалавр искусств… действительный член-корреспондент… — частил счастливый Соломон Маркович, представляя меня дочке.
Бася вновь залилась белопенным бесшумным хохотом, мерцая крупными глазами уроженки знойных сторон.
Я глядел на нее и не мог понять, что же все-таки не устраивало в ней Бенедикта.
— А между прочим, — несколько осторожно проговорил Соломон Маркович, читая в моих глазах удивление, — твой друг — развратный субъект! Да-да! Не спорь со мной, Бася! — Хотя Бася и не собиралась с ним спорить. Она любила Бенедикта и таким развратным, о чем свидетельствовала фотография, исполненная в классическом стиле, сложившемся на заре фотодела. Фотография стояла в прихожей на краешке трельяжа.
После короткого замешательства в прихожей, связанного с баулами, Бася провела меня в комнату и усадила в кресло, указывая взглядом на рыбок в аквариуме, а сама вышла и засуетилась в кухне, рядом с которой в ванной жужжал электробритвою Соломон Маркович.
Никогда не разделявший страсти горожан к коллекционированию рыбок, я равнодушно поглядывал на столик с большим голубым аквариумом, в котором, лениво помахивая разноперыми плавниками, как светские дамы прошлого века веерами, замерла мелюзга, я грустил и сам, ограниченный узким пространством.
Но тут вошел в комнату Соломон Маркович в белой рубашке, посвежевший, сияющий от предвкушения застолья.
Между тем Бася проворно накрывала на стол, время от времени жалуясь нам на мать.
— Как у меня день рождения — у нее дежурство! Будто уж единственный врач во всей «скорой»! Папа, если позвонит Элла Моисеевна, — так она называла мать, — скажи, что я укатила к Ритке…
— Скажу, — весело сощурясь на мясные и рыбные паштеты и холодную закуску из копченой и вяленой рыбы, пообещал Соломон Маркович, терявший терпение.
И вот наступил долгожданный миг.
Воспринимая отсутствие жены как знак полной свободы духа и плоти, Соломон Маркович переместился за стол, усаживая и меня подле себя и начиная грузинское застолье с кутаисским акцентом, украшая тосты грузинскими изречениями, смачно врезавшимися ему в память. А вскоре, воздав должное внимание виновнице вечера, то есть Басе, он ударился в воспоминания, выуживая из далекого прошлого дорогие имена Михако Давиташвили и самой ненаглядной красавицы Нателы, отныне жены Како Уча, того самого, на свадьбе которого в тесном окружении приглашенных милиционеров отстрелял семьдесят четыре пули лучший друг Соломона Марковича. И не просто отстрелял, а всеми семьюдесятью четырьмя угодил в самое сердце. Но Соломон Маркович, несмотря ни на что, любил их и пил за каждого, сдабривая тосты подробностями. И я, поддаваясь настроению рассказа, да и Бася, любившая россказни отца за их романтический налет, шалели от соприкосновения с чужою тайной и млели. А неутомимый наш рассказчик сыпал из волшебных рукавов волшебные истории, напоенные любовной истомой, и понемножечку хмелел от вина и от рассказа, словно одолеваемый ностальгией по далекой чужбине, куда нет больше возврата.
— Что ты со мной делаешь, Михако — спрашиваю я, — сыпал Соломон Маркович, удивленно тараща глаза на мнимого Михако за столом. — Разве лучшие друзья стреляют семьдесят четыре раза и прямо в сердце?
Бася, должно быть забавляясь экстазом отца, вопрошающего после слов еще и глазами, ежится в сладостной жути. Но уже подуставший Соломон Маркович выходит из пике и продолжает устало, почти буднично:
— Клянусь любимой навеки мамой, — отвечает мой лучший друг Михако Давиташвили, — я влепил бы в твою честь и все сто, если бы Како Уча оказался на твоем теперешнем месте… Но Како на то и Како, что голыми руками прибрал к себе Нателу. Ты же, Соломон, ждал, когда птенчик оперится! Вот и имеешь то, что имеешь…
Так, закончив свои воспоминания, связанные с милыми его душе именами, с Кутаиси, проникшим ему в плоть и кровь, он перешел наконец и к другой программе, к танцевальной, предусмотренной, видимо, программою вечера.
— Маэстро Бася! — выкрикнул он и, молодо сорвавшись со стула, напялив на голову кахетинскую круглую шапочку, едва уместившуюся на макушке, подошел ко мне, увлек на самую середину комнаты, дурашливо завертелся с кутаисским задором: — Маэстро Бася, бей-ка нашу!
И Бася, несколько лет тому назад закончившая «бить» в училище имени Гнесиных, выскочила из-за стола, опрокидывая на ходу стулья, скользнула в соседнюю комнату, откуда сквозь распахнутую дверь проглядывал краешек пианино, и неистово «ударила».
Соломон Маркович, уже успевший раскинуть руки, одну положил мне на плечо и, выдыхая горячо, что непременно придумает что-нибудь такое, чтобы сделать существующий закон незаконным, а меня, стало быть, слить с рабочим классом, резко отпихнул меня в сторону и запел, переходя на плясовую:
Вертелся волчком и я, подкручиваемый Соломоном Марковичем, и тоже орал несуразное, придуманное в хмельном бреду.
Кружась вокруг собственных осей с раскинутыми в стороны руками, мы напоминали громадный подсвечник с подброшенными кверху чашами…