Изменить стиль страницы

Вымотавшись за ночь до головокружения, мы отключили пресс и, выпив по стакану чая с пряниками, вышли из цеха. По дороге к дому, у проселка увидели Стешу. Она шла не поднимая головы и тихо и часто всхлипывала.

Кононов вырвался вперед, почти бегом припустил ей навстречу, поравнявшись, на миг замедлил шаги, но, ничего не спросив, прошел быстро мимо.

Синий по-прежнему лежал на раскладушке, но с раскинутыми в стороны руками, отвисшей вниз челюстью, заведенными вверх потухающими белками.

— Микола! — неожиданно для всех заревел Кононов и разом рванул в «темницу».

За ним поспешил и Лешка, оставив нас со Стешей наедине с Синим.

— Принеси белую тряпицу! — сказал я, пересиливая страх и отвращение к покойнику, и, поддев подбородок, ощутил еще теплую и податливую плоть. Перевязав челюсть и прибрав покойника, я вышел во двор. Пошел дальше, без цели, где-то на лужайке зарылся лицом в колени от отчаянного одиночества, от ощущения в правой ладони предсмертного чужого тепла.

Вечером Синего перетащили в цех, положили на рабочем столе в ожидании жены, по двое бодрствуя возле.

Наутро почтальон принес телеграмму из Балашихи.

Лаконичной телеграфного речью жена сообщала, что приехать не может.

— Сучка! — зло выругался Кононов, комкая телеграмму. — Все они до единой — сучки! — И, переждав, пока поутихнет гнев, отправился в соседнее Илькино заказать гроб и приглядеть на погосте место.

К полудню гроб привезли, подкатили телегу прямо к порогу цеха, где все еще покоился Синий, и, снарядив-таки его в последний путь, проводили на сельский погост по трясучей дороге, миновав сначала Федюнино, а потом и подлески, вытянувшиеся по-над оврагом, за которым нерасторопные, но усидчивые рачинцы строили длиннющий коровник.

Углядев еще издали процессию с дядей Ваней и Гришкой Распутиным во главе, строители прервали веселую песню и разом сорвали с кудлатых голов сванские круглые шапочки.

Поравнявшись со строящимся коровником, Кононов покосился на крышу, на которой в молчании, отдавая дань памяти вечному страннику, застыли строители, и прошептал мне едва слышно:

— Грачи прилетели…

Я и без Кононова хорошо знал «грачей», гнездившихся с ранней весны до глубокой осени в далеких северных землях, где особенно ценилось их ремесло.

На сельском погосте вместе с могильщиками, нанятыми по случаю, нас встретили и те, кто, прослышав про похороны, явились по доброй воле. Почтительно подождав, пока мы простимся с покойником, они подхватили гроб, понесли к яме и, обойдя яму трижды, поставили его на землю в ожидании речи. Но речи не последовало. Так ли уж незамечательна была жизнь Синего или не было среди нас того, кто мог бы что-то сказать, но мы постояли молча, пока все те же люди не подхватили гроб и не спустили его на веревках в яму. Посреди других невыразительных могилок, поросших лопухами, вскоре выросла и могила нашего собрата — Миколы, прозванного кем-то Синим, чтобы, слившись от роду сорока восьми лет с землей на чужой стороне, рядом с чужими людьми, стать их случайным спутником на вечные времена…

И вот теперь, собравшись за поминальным столом и выставив угощение — кутью и водку, в такой час особенно горькую, — мы молча просидели весь вечер, а наутро уже всей поредевшей полубригадой потянулись в цех и с остервенением приступили к работе, торопясь наверстать упущенное, изводя пресс и себя…

На четырнадцатый день нашего ожесточения к нам наведался бугор. Он был в своем неизменном сером в полоску костюме. Из карманов выглядывали свертки с обычными дорожными харчами — два-три вареных яйца да хлеб с солью.

Жадность, преследовавшая его, была столь велика, что у него, по свидетельству дяди Вани и Гришки Распутина, можно было выпросить все, кроме самой жадности. Она нужна была ему позарез, чтобы иметь деньги, которые доставались ему ценой унижений, порой вызывавших к нему брезгливое отношение даже у близких. Но и он, случалось, проявлял безмерную щедрость из любви к футболу. Пару раз он выбирался на матчи, надевая все самое лучшее, наверно, то, что обычно хранилось под строгим присмотром его молодой жены, и садился в гуще фанатичных болельщиков «Спартака».

Выбирался он, как правило, на матчи с братом, худосочным и колченогим Родионом, чтобы было с кем порадоваться на пару. А так как свои походы на стадион бугор всегда связывал только с победами, то поражения «Спартака» оказывались особенно огорчительными и происходили по вине Родиона, отвлекавшегося во время кульминационных моментов у ворот «Спартака» на постороннее. Такие выходки брата бугор называл изменой и, уходя после игры, проигранной «Спартаком», недовольно ворчал: «Знал бы я, Родя, что ты придешь целовать «Христа», ни за что на свете не пригласил бы!» Издержав целых три рубля — на себя и на Родиона, — не считая подорожных, бугор затворялся и не выходил на примирительные звонки брата. Но и эта сильнейшая его страсть к «Спартаку» меркла перед другой, материальной, побуждавшей его, снарядившись в дорогу и затолкав в карманы хлеб-соль и вареные яйца, с головой уходить в сложнейшие операции.

И сейчас, что-то, видно, задумав, он недовольно вышагивал взад-вперед, хмурился, чтобы, взбудоражив нас преждевременно, обезоружить к моменту борьбы, к которому мы и в самом деле «перегорали».

Угадывая неизменную его стратегию, «генералы» отмалчивались, давая страстям разыграться до нужного накала.

— Опять, Ваня, аспирин принимал? — с наигранной суровостью сверкал бесстрастными глазами бугор. — Выгоню к собачьим чертям! За две недели не приготовил ни черта!

Кононов, стучавший на прессе, а потому лишь угадывавший, о чем пошла речь, отключил мотор и, приглядевшись к бугру из-под прищура, заявил:

— Ну что, опять нас дергать приехал? — Он полез в карман за сигаретой. Курил, по обыкновению, самые дорогие… Зная это, бугор загодя протянул руку, хоть курил изредка. — Деньги когда будут?

— Будут…

— Это мы уже слышали! — сказал дядя Ваня, обильно потея лицом. — Да вот должок накопился, не знаем, как расплатиться… Подбрось маленько!

— Уволю, Ваня, ежели хоть раз услышу, что побираешься по деревне! — посуровел бугор, возвращаясь к прежнему разговору.

Кононов, затягиваясь первым дымком, перевел взгляд на дядю Ваню, с дяди Вани вновь на бугра, нисколько не веря сказанному. Ибо он хорошо понимал, зачем завещали дяде Ване, да еще инвалиду войны, такое рискованное хозяйство, как наше. Именно такой человек, как он, и мог увести хозяйство от возможного «погрома» с наименьшими потерями в живой силе, какую в первую голову представлял сам бугор.

— Не уволишь! — с веселой дерзостью возразил бугру Кононов, подливая масла в огонь. — Такого дурака, как дядя Ваня, на всем свете не найти…

Бугор нахмурил седые кустистые брови, сшибая их на переносице, поделенной бороздкой думающего человека, и, переглянувшись со всеми, перевел разговор в новое русло:

— Дуся доверенность вот на меня прислала… Говорит, не давайте Миколе, пропьет…

— Не может быть! — сердито насупился Кононов.

— Вот посмотри, — протянул бугор доверенность Кононову.

— Микола уже не пропьет! И кто же сварганил эту липу?

Бугор, не понимая, что происходит, протянул к Кононову руку, но уже было поздно — Кононов разорвал доверенность не читая.

— А где же он?

— Он там, где больше не пьют! — весело осклабился Кононов. — Дусе не денег, а рязанского кобелягу.

Бугор, он же Никифорович, растерявший имя в погоне за подорожною милостью, глупо выпучился на дядю Ваню, и тот, потея от натуги, жалостливо пояснил:

— Помер… Два дня тому похоронили…

— Ну, курва! — покачал головою бугор и, как бы вынимая буравчики глаз из бедной дяди Ваниной плоти, простодушно добавил: — Вот те бабы… Мужика схоронили, а она…

Гришка Распутин расписал Никифоровичу о мучениях Миколы, о похоронах, через слово поминая щедрость Кононова, оплатившего все, от обмывания до могильщиков.

— Вот кого и надоть благодарить, — заключил Гришка Распутин. — Пущай Серега и получает! Свое возьмет, а там дочке отдаст, она-то евоная…