Изменить стиль страницы

— Осужден! — отвечал я ей кратко.

— И на сколько?.. — осторожно спрашивала Стеша, понимая слова мои буквально.

— Не знаю, — признавался я чистосердечно.

Стеша, по-своему оценив мой ответ, умолкла, давая понять, что теперь хорошо бы поспать…

Под утро ввалился Кононов и, найдя меня живым, весело сообщил, что «наклепали семьдесят пять… то есть тысяч»…

— Гуга, амба! Старики уже упаковывают. Отгужевали, звери тамбовские! Скоро по домам разбредемся… отмокнем в ванной да побалуемся пивком.

Стеша как завороженная двигалась по избе, всю неделю менялась с кем-то сменой, чтоб не работать ночами.

— Присушил бабу кобель! — сочувственно вздыхал Кононов, тайком глядя на беспокойную Стешу.

Было ясно, что Стеше открылась мучительная тайна любви, не изведанная, должно быть, с мужем. Теперь она, потеряв осторожность, тенью преследовала Лешку, платившего ей также привязанностью.

— Накостыляют ей за любовь! — качал головою все тот же Кононов, подмечая, как любовники в огороде, где все уже начинало всходить и наливаться, льнут друг к дружке на глазах у соседей — Карпа Васильевича и Агафьи Никаноровны.

Заметив Стешино увлечение, они все чаще и чаще садились у межевого забора, обиженно поджимали губы на молодое бесстыдство соседки и напоминанием о муже отравляли ей радость.

— Как там Колька? Пишет али как?.. — спрашивали соседи громко, чтобы сказанное могло долететь и до Лешкиных ушей. — Скоро ли выйдет срок?

— Не скоро! — мстительно отзываясь им, Стеша, как побитая, опускала в землю глаза.

Но старики, позабыв о милосердии, донимали ее плохо скрытыми намеками на супружеский долг.

— Коли соберешься ехать, не забудь зайтить к нам… Гостинцев от нас передашь. Агафья прошлым годом вареньев наготовила пропасть… — говорил Карп Васильевич, маленький иссохший чертенок в худой телогрейке, то и дело выкашливая на землю тягучую слизь.

— Вобла астраханская! — посмеивался Кононов над стариком, слушая его слова, напоенные упреком. — В самый раз его в огород пугать воронье!

В ожидании зарплаты мы все чаще выходили во двор, убивая тоску подсматриванием чужой жизни, тоже тоскливой и грустной от бремени старости и одиночества.

Уйдя в себя, я мало-помалу стал обретать равновесие именно в одиночестве.

— Ну тебя, Гуга, — обижался Кононов, когда от назойливых его вопросов я отделывался молчанием или вопросительным долгим взглядом.

— Устал парень! — возражала Стеша на сетование Кононова относительно моего отчуждения. — Не лезь ему в душу! И без тебя у него там мрак! Понял?

Гришка Распутин, пропадавший теперь у Лизаветы, тоже остерегался встречи со мной, чувствуя, как я раздражаюсь его повадкой говорить и ходить.

— Ничего говорить ня буду! — спешил он заверить меня и, прихватив с собой что-нибудь, улепетывал из избы к своей дородной зазнобе.

Но однажды ему все же не удалось избежать стычки со мной.

— А ну-ка, Григорий Парамонович, подь сюда! — сказал я, когда он заглянул в очередной раз с заверениями в том, что «ничего говорить ня будет». — Не таись, подь сюда! — веселея от неистребимой потребности подраться с ним, двинулся к нему сам.

— Во дает паря! Дак я тебя видь в порошок могу… — ухмылялся он, поглядывая по сторонам и пятясь.

Ныло все мое тело, начиненное зудом самоуничтожения, ныло в желании выплеснуть дикую энергию, чтобы, в жестоком единоборстве растратив ее, угаснуть.

Поняв, что не подраться с Гришкой, я стрелой вылетел со двора и пустился по деревенской улочке к лесу, подталкиваемый в спину усмешкой.

— Сволочь! — бормотал я. — Мерзкая сволочь!..

В 1969-м, окончив один из самых престижных институтов Москвы, я чрезмерно возгордился своей причастностью к культурным процессам того периода, полагая, что теперь и сам буду вовлечен в священное таинство издательств, толстых журналов и газет.

Ничего подобного, однако, не произошло.

Утратив свою прежнюю принадлежность к среде, я невольно оказался в разряде разночинцев двадцатого века, поскольку диплом, чуть откинув завесу с жестокой реальности, стал на моем пути к армии пролетариев непреодолимой преградой.

Предвидя охоту на свою персону со стороны вполне конкретного человека — участкового, — я стал чуть свет уходить из дома и возвращаться за полночь.

Прошлявшись год по закоулкам Москвы, но не найдя милосердия ни в одном из учреждений, свалился в глухом отчаянии, не решаясь поднять глаз на жену, на чью скудную зарплату медсестры мы перебивались вдвоем. Но вот нежданно-негаданно телефонный звонок посулил мне работу в одной из газет.

Работа внештатного литконсультанта, да и Маргарита Соломоновна, коллега, были мне по душе. Деликатная, тихая, мудрая, она вызывала к себе такую же тихую, скромную, не кричащую симпатию. Век бы нам вместе работать, храня уважение друг к другу, но судьбе было угодно развести нас в разные стороны, разорвав служебный контакт через несколько месяцев после возникновения. А причиной разрыва явилось мое отношение литконсультанта к пишущей братии, что стало сказываться на скудевшей с каждым моим ответом редакционной почте.

— Не рубите ли вы сук, на котором сидите? — озабоченно проговорила Маргарита Соломоновна, раскладывая очередные конверты. — Напрасно вы думаете, что вам удалось остудить их пылающие головы леденящим ответом! Вы, голубчик, имеете дело с хроническими больными. Они переметнутся в другую газету.

— Похоже, что так, — отозвался я с грустью на озабоченность Маргариты Соломоновны, поняв крепким задним умом, что все наше благополучие находится в зависимости от потока пишущей братии.

Покрутившись еще некоторое время вокруг опустевшей кормушки, куда нет-нет да подбрасывала кое-что неискушенная молодежь, я был вызван к Бабурке. Так за глаза называли заведующего отделом за сходство с конем.

— Будьте любезны познакомиться, — сказал мне Бабурка и поворотился лицом к своему визитеру, утонувшему в мягком кресле.

Визитер был при орденах. Скромен и сед.

— Вот, Степан Ерофеевич, этот самый…

Я поклонился визитеру, не испытавшему радости от знакомства со мной, и отпрянул назад, догадавшись, что вижу вживе одного из своих отвергнутых авторов.

— Очень приятно! — сказал я, хотя приятного встреча сулила не много.

Бабурка, дав мне освоиться с обстановкой, взял со стола рецензию на вирши визитера и заговорил о литературной этике. Из речей его следовало, что я ею пренебрегаю даже в отношении человека, чьи заслуги отмечены рукопожатием на Эльбе.

Изрекал он медленно, с многозначительными паузами между словами, чтоб подчеркнуть важность каждого. Косил глазами то на меня, то на оскорбленного автора, продолжал развивать тему в той плоскости, какая нужна была для защиты авторского самолюбия.

В смущении опустив глаза в знак признания виновности, я ничем не возражал Бабурке, но и особого уважения визитеру тоже не выказывал.

— Работа с авторами, — сказал в заключение Бабурка, — требует особого такта… К сожалению, такой работе вы еще не соответствуете, о чем свидетельствует случай…

— Ну что ж, — перебил я его, мысленно возвращаясь к прежней жизни, и двинулся к выходу.

Выходя, оглянулся на визитера, у которого не возникло желания даже со мной попрощаться.

Маргарита Соломоновна, уведомленная по телефону, перехватила меня у лестничной клетки и, сочувственно пожимая руку, просила мою обиду на всю газету не переносить на нее.

— Звоните…

Я вытряхнулся на свежий воздух, не зная, куда направиться, так как все закоулки Москвы были мною давно измерены. Теплилась надежда, что, возможно, где-то затесалось нужное мне учреждение, которому могли бы понадобиться мои услуги, и я не жалея ног пустился на поиски, выбиваясь из сил и впадая в отчаяние…

Сухопарый доктор, обстрелявший меня пронзительным взглядом темных блестящих глаз, определил в палату, а наутро принялся терпеливо выстукивать, как настройщик — рояль, выискивать отказавшее звено в сложной цепи моего инструментария.