…В одном исподнем к нам ввалился вдруг Сашка косоротый, просительно поглядывает.
— Чего тебе? — передернуло Кононова.
Воспользовавшись паузою в его повествовании, я юркнул в постель. Изба выстудилась за ночь изрядно.
Моему примеру последовал Синий.
— Извиняюсь, — сказал Сашка, угодливо засматривая в лицо Кононову. — Слышу, не спите… наведаюсь, думаю…
— Сашка, — оживился Синий, — капустки у тебя не найдется? Жрать охота…
— Да как не найтись? Найдется! — обрадовался Сашка, зашлепал ступнями по полу, приволок миску капусты с хлебом и поставил на тумбочку. — На здоровьице!
Синий жадно запустил руку в миску, загреб пятерней капусту, зажевал с громким хрустом.
— Не тебе одному принесли! — недовольно проворчал Кононов и тоже принялся есть. — Гуга, тебе что, приглашение особое нужно?
Между тем, пока все мы втроем утоляли голод, Сашка ждал вознаграждения, трусливо поглядывая в сторону печки.
— Это… как бы моя не проснулась… — проговорил Сашка.
Синий дал ему бутылку:
— Пей!
Пока тот булькал, заливая горло вожделенною влагой, под окном вновь ожили чьи-то шаги.
— Слышишь? — обращаясь к Кононову, кивнул я на окно.
— Слышу! — внимательно вслушался и он.
— Авдеюшка, — хмыкнул Сашка, передавая бутылку Синему. — Ходит, Митрофановну ищет. — Сашка заливисто рассмеялся. — Она еще прошлой зимой померла, а Авдеюшка ищет: не верит.
— Ты-то чего ржешь? — осадил его Кононов.
— А того, — ухмыльнулся Сашка, — что Митрофановне житья не было от него… А померла, закручинился! Самому, что ль, срок приспел?
— Не болтай, чего не знаешь! — оборвал Сашку Кононов, потянулся к бутылке, отпил и, не выпуская ее из рук, грустно умолк.
Сашка постоял еще и, видя, что больше не предлагают, попятился.
— Ну, я пошел… благодарствую… Тарелки попрячьте в тумбочку.
В комнате вновь стало привычно — ночь без сна! Сон не предвиделся, поскольку Кононову не терпелось, как умирающему, досказать непременно сейчас.
Авдеюшка между тем продолжал искать Митрофановну, шаркая валенками по накатанному снегу.
Чтобы воочию увидеть столь странное существо, я раздвинул легкие занавески, прильнул к окну и сквозь заиндевевшую форточку разглядел старичка в тулупе с поднятым воротом. Он медленно топал по улочке перед частыми избами и постукивал валенками друг о дружку. А рвущаяся с крутояра метель осыпала старца крупой и уносилась стремительным сквозняком на площадь, в этот поздний час унылую и сиротливую.
— Вот и посумерничали, — сказал я, чтоб умерить пыл Кононова…
— Отоспимся на том свете, — откликнулся Кононов и глянул на Синего. — Откинул копыта…
— Ну а мамашу как, навестили? — спросил я, удобно устраиваясь в постели и, по примеру Синего, собираясь уснуть под неумолчное бухтение Кононова.
— Как же, навестили, да поздно… — отозвался он с чувством горького раскаяния за мамашу и благодарности мне за то, что вернул его к прерванному повествованию. — Пока мы с Веркой раскачивались, набирали барахла для деревни, доставали продукты, пришла телеграмма из Лук, да, видно, что-то на почте напутали, запозднились… Поехали, а мамашу уж похоронили… Съездили на погост, в голос с Димкой поплакали. «Скажи, Серега, отчего у нас жизнь такая? — спрашивает меня Димка. — Распихали нас по углам…» А что ответишь? Говорю, теперь, Дима, все так живут… А он — коли иначе нельзя, то вовсе жить не хочу… Ишь ты, какой умник нашелся! Ты кто, говорю, такой, чтобы жить не хотеть? Ты, что ли, жизнь придумал? А может, ты сам себе ее дал? Вот штука-то в чем. Жизнь-то надобно оберегать! Кто ж тебе погасить ее в себе позволит?! А коли так, выходит, жить надо! Вот, к примеру, зерно — легко ли ему? — и колотят, и мнут бока, иной раз ногами пройдутся, а в земле зароют — колоском взметнется! Опять возвращается хлебом, чтоб кому-то от собственного радения радостно стало… А я, говорит, тебе не зерно — второй раз на свет не приду! Злость на него берет, хоть возьми да и тресни. А нельзя, стоим на погосте, к тому же малых старшие не бьют из-за того, что не разумеют… Учить надо их! А кто научит? Во мне в самом, с тех пор как бока обкатали, доброты осталось чуть-чуть! Да и где возьмешь милосердие, ежели его не посеяли… Уехали мы с Веркой. На душе погано. Вроде бы все путем, но как задумаешься, что-то не «тае», как моя бабка говаривала. Хожу, в рукава дышу! Вроде бы человек, а живу в вечном страхе: вдруг заловят? Как-то спрашивает меня мой школьный товарищ: где, мол, сейчас живешь? А я коротко: за сто первым! А бабка какая-то рядом: дак это ж совсем рядом с Москвой… Я подалее вас проживаю, а в Москву катаю за маслом да колбасою… Так что не гневайтесь, молодые люди, близко живете… Мне уж за сорок, а еще жизни такой, какую себе придумали люди, не видел. Ментомания одолела. Увижу на улице или где-нибудь в помещении, так весь и вздрогну. Тут еще Иван Митрофанович: давай справку пришли, не то как тунеядца засудят… Ну да ладно! Не жить мне все одно нормальною жизнью… Нервы не те! Не по мне эта пакость… Пойду лучше в бродяги! Там-то все одинаковы. Стадно живут… Найдется место и для меня. Москва, считай, вымерла — ни одного знакомого… Народ весь чужой, ершистый. И речь-то заглохла московская. Выхожу, значит, на Павелецкой-товарной. Сошел с платформы и между путями иду. А в тупике грузин один, ну, замухрышка такой, сидит у цистерн с коньяком дагестанским. К нему друг за дружкой машины, а он коньяк в них качает. Шланг тяжелый, от давления так и подрагивает. Слышу, по-своему с дружками лопочет. Тут-то и углядел я то стадо, к которому собрался примкнуть. Словом, уголовные морды. Где попало ночуют. Кое-кто зимой на отсеки общественного туалета забросит поддон, какой-нибудь картонкой застелет и ночует там. Благо ночью, кроме дежурной бригады, нет никого. Милиция, коли нет кражи, не трогает… Посмотрел я на ребят, вроде знакомые. Известно, сторонятся меня, тряпок моих пугаются. Бросил два червонца замухрышке и говорю: налей-ка ребятам! А дождичек моросит летний, ленивый. Вокруг вонючие лужи, мочой отовсюду шибает. Один сгонял через пути в магазин, хлеба да колбасы приволок. А грузин дал ведро одному из ребят, а сам шланг в него опустил. Вскоре в аккурат полное налилось… Ребята потому тут и крутятся, что знают про хитрость: из шланга обратно в цистерну не пустишь, насос там стоит. Вот и ждут, когда работе конец, чтобы выклянчить. У каждого банка припасена. В общем, примазался я к ребятам. Они, оказывается, ждут какого-то Леонида Ароновича, когда он их с экспедицией от МПС в Микунь повезет на все теплое время. И я надумал с ними напроситься да поглядеть еще раз на Микунь. Шесть лет с того времени минуло… Мне уже сорок три, на календаре — семьдесят первый… Ночую по-прежнему дома. Так вот стою целыми днями, наблюдаю, как дагестанский коньяк грузины сгружают. Как-то под крышу овощной базы взобрался. Дождь лил, помню, сильный. Эта летняя база там же рядом стояла. Народ на базе расторопный, крикливый, взад-вперед бегают, глаз не спускают с посторонних, овощи и фрукты там ранние. А тот грузин-замухрышка широченный пестрый зонт вскинул над головой и под ним, как в теремке, на стуле сидит, ждет последней машины. Тем временем к нему то менты на своих машинах, то какие-то штатские подъезжают. Все как один с канистрами из пластмассы. Отправили последнюю машину. Ребята окружили «теремок», просят из шланга отлить. Но замухрышка улыбается и показывает на коричневую лужу: спляши, мол, и получишь. И вот, опережая друг друга, ребята лезут в эти коричневые лужи и неистово сучат в грязи ногами. Сверху льет… Закусил большой палец, дрожу от гнева и ненависти к ним…
Кононов говорил еще что-то о тех ребятах, но я его уже не слушал, так как случай свел всех нас вместе в экспедиции от МПС… К тому же, не в силах противиться навалившемуся сну, стал куда-то проваливаться.
Не знаю, что и как дальше происходило, но сквозь дрему мне слышалось хмельное ворчание, грохот, но я так и не смог пересилить себя, выйти из забытья…
Проснулся я поздно, спал, видно, некрепко, потому как, пусть смутно, но отпечаталось все: стон и шарканье старичка, возня Кононова.