У провалившегося в большой снег дома Родион придержал коня. Вроде бы не успел подумать, а рука уже взяла повод на себя. Вначале изба, в которой он родился, появилась в прошлом, высоком и светлом виде, с цветущей черемухой под стрельчатыми окнами. Влажно блеснули глаза матери над корытом, отца не видно, но пахнет сухим, выдержанным деревом. Дома всегда так пахло. Отец плотничал.
Родион увидел все, о чем думал, подъезжая к Ворожеево. Через мгновение прошлое распалось. Дом стоял маленький, занесенный под самые ставни снегом. Его ли это дом?.. Опознать трудно. Он вгляделся и подумал: «Вырос ты, Родион, кабы не сердце, мимо проехал».
Грудь стиснула вялая боль. Прошлым своим Родион Добрых дорожил мало, потому что жил будущим, но это обстоятельство не мешало волновать прошлому его суровую революционную душу.
— Командир, — раздался за спиной голос комиссара отряда Снегирева. — Народ собирать будем?
— Будем, — не оглянувшись ответил Родион и подал коня вперед, к воротам покинутого дома.
Снег прикрыл двор толстым, плотным ковром. Сразу не угадаешь: в какой стороне лежали медвежьи капканы, где грелся трехлапый Тунгус, которого дед Ерофей строго-настрого запретил пускать на рукавицы за прошлые его охотничьи заслуги.
А вон там житушка под драньем стояла. В одночасье сгорело строение. По баловству спалил. Сознаться духу не хватило. На соседа списали житушку…
Успевал ты выкрутиться из дел заведомо и по намерению злых. Везло тебе. Попросили побожиться, и ты побожился, тогда поверили все, кроме священника… Он сказал: «Сечь надо. Его грех!» Отец воспротивился. Добрый был родитель, всякий им потокнуть мог, а он ко всякому с открытым сердцем. И аккуратность любил, руки его на каждом бревнышке видны.
Забранный в столбцы забор чистого двора чуть покосился в сторону улицы. В завозне крыша просела, не подопри — провалится под большим снегом. Но подворье еще крепкое…
Ему хотелось поднять голову. При этом он испытывал что-то похожее на смущение или легкий страх. Над головой, опираясь концами на два мощных бревна, лежала матица. На ней повесили отца…
Может, там след остался? Не должен, но смотреть боязно. Он все же посмотрел. Следа не оказалось. Крепкая лесина, принявшая на себя тяжесть тела хозяина, была одного желто-черного цвета — висельница. Кто ворота ставил? При нем они всегда были. Да, кто бы ни ставил, висеть отцу пришлось, за грешки родного сыночка. Люди рассказывали — отец смерти не противился. Годом раньше жену схоронил, но все равно в смерть не верил. Горевал лишь о том, что не дали ему перед смертью перекреститься. Просил Серкова руки развязать. Не внял атаман. И опять сохранил смирение родитель, даже не проклял палача своего, но тихо запел мягким голосом: «Христос моя сила…» И ступил на колодину — последнюю опору земной жизни…
Все пережито, все переживается. Век бы у родных стен о худом не думать, мешает, однако, успокоиться собственная причастность к гибели родителя. Каким бы набожным ни был, но ведь отец, кровь одна. Прям здесь и висел в старом бродне, другой спал с костистой ноги.
Родион еще раз поглядел на матицу, развернул иноходца; медленно поехал за отрядом, успев заметить солнечный зайчик в подслеповатом оконце бани.
…Сход в Ворожеево был недолгим. Напуганные страшными рассказами о революции, таежники держались замкнуто, больше слушали, хотя никто из них не мог взять в толк — с чего это вдруг им предписывают выручать городских бунтарей - бездельников? Сытые они и бунтовать не бросят.
Уже все знали — власть в городах захватили жиды, и Родион с ними вместе жидует. Каюму хотелось спросить у него лично про подробности, но было боязно, к тому же сам он пока отсутствовал.
При пулемете на возке и двенадцати конниках с винтовками разговор сперва катился в одну сторону — от пулемета. Однако постепенно ворожеевские мужики осмелели, и Федор Уренцов поинтересовался, улыбаясь комиссару беззубым ртом:
— Слышь-ка, гражданин-товарищ, я на Покров пуд мяса продал писарю за двадцать миллиончиков, а тех денег никто признавать не хочет. Чо с имя делать прикажете?
Комиссар смутился. Видя такое, брательник Федора, Силантий Уренцов, поспешил вмешаться.
— Чо прилип? — взвизгнул он. — Мало добыл разве? В храм снеси деньжищи. И помалкивай!
Тут же за спиной комиссара заговорил один из новых поселенцев, Прокоп Дутых:
— Носков ваш хлеб просит, а сам говорит людям — Бога нету. Разрешено такое болтать? Законно?
Комиссар наконец нашелся, ответил быстро, но с достоинством:
— Бога, товарищи, действительно нет. Факт доказан сознательными учеными.
— Так, так, — Прокоп нервничал, — всегда был, а час не стало. Куда подевался? Может, с царем - батюшкой кончали? Так скажите, чо на ученых пенять!
— Твой батюшка на печи пузо греет! — рыкнул Родион и конем подвинул Прокопа. — Никто его не трогат. А царь тебе кто будет, родственник?!
— Не, — стушевался Дутых, — помазанник он..
— Тогда помолчи, без тебя есть кому такие дела решать. Вижу, мужики, поговорить хочется! Безделье мает?!
Все внимание схода приросло к Родиону. Он хоть и свой, ворожеевский, а только видится им человеком из другого мира, где Бога за Бога не считают, царя убили, то ли по пьяни, то ли по другому какому срамному настроению. Там все можно, и Родион себе всякое позволит, ежели пожелает.
Примолкли таежники. В красные от мороза лица залетает оживший ветерок. Кусается, под шубу лезет. Родион резко крутнул короткой шеей, сказал торжественно:
— Разговоры после говорить станем. Прежде выслушайте просьбу, земляки.
— Хлеба небось надо? — не утерпел опять Федор Уренцов.
Добрых с презрительным вниманием оглядел мужика и сказал:
— Ненужный ты человек, Уренцов. Мозги у тебя — в заднице. Ты еще туда язык спрячь. Но не о тебе речь. Просьба моя к опчему сходу. Дом желаю отдать вам, земляки. Родной дом.
Родион указал плеткой в сторону своего дома.
— Пусть в нем будет место революционных сходов. Дарю и прошу принять.
— За просто так отдаешь или чего стребуешь?
— Дарю — сказано!
Переглянулись ворожеевские. Согласиться, конечно, можно. Подарок ущерба не принесет. Но, с другой стороны, шибко сомнительный человек дарит. От каких таких щедрот раздобрился? Брать приехал, а сам дарит…
Шепотки пошли, потом разговор наладился пооткровенней.
Один убеждает:
— Повадка у них такая, всех ей обучат. Общим домом жить станем: ты ко мне приходи, когда захочешь. Я-к тебе завалюсь.
— Не пущу если?
— Расстреляют, чо б другим не повадно.
— Сам себя по миру пустил, святой!
— Святой-святой, а глянь — наган какой!
— Осквернен дом, на пожог только годен.
— Не блажи! От христианской крови скверны нету.
— Може, с душой человек дарит.
— Кто с душой, тот церквей не жгет.
— Чу болтун! Стоял бы он здеся. За такое знаешь, чо быват?!
Улыбка тронула затвердевшие на морозе губы Родиона. Он поднял руку.
— Тише! Раз отказа не слышу, значит, согласны. Благодарствую!
Сохраняя на лице спокойную улыбку, слегка поклонился.
Комиссар ничего не мог понять, однако виду не подавал, держался так, словно ему наперед известно, о чем будет говорено. Родион повернулся в седле, подмигнул Снегиреву и сказал:
— Ты им разъяснил временную революционную трудность на современном этапе?
— Вкратце.
— Боле не надо. Они и так понимают. Никаких опасений, мужики, за вашу сознательность не имею. Верю…
— Ты ж безбожник, Николаич!
— Будет те! Слушай быстрее, не то померзним!
Родион покосился на спорщиков, но промолчал.
— Говорить-то не о чем. Имеющий революционное сознание сам поймет и поможет родной власти. Бессознательным прошу высказаться. Однако, сомневаюсь, что таковые среди вас найдутся. Чичас товарищ Снегирев, мой комиссар, огласит приговор опчего схода.
— Нашего?
— А то какого? Слушай, дурень!
— Нашего, — холодно подтвердил Родион, обводя толпу испытывающим взглядом. — Читай, комиссар!